Куда больше запомнилась мне в тот визит «Зубровка по-киселевски»: восьмидесятиградусный хлебный спирт, настоянный на какой-то невероятной, отдельной, с Западной Украины прислан ной стройной саблевидной травке, придающей напитку цвет настоящего желтовато-коричневого хаки. Глоток этого напитка заставлял тебя пожалеть, что ты не жираф, и пищевод твой, по которому опускался в желудок глоток солнца, покалывая-лаская своими лучиками, недостаточно продолжителен.
А потом звонок из аэропорта, Лёнино: «Можно, я с вами?» – пробег по лестнице, мы вскакиваем в машину, и одновременно с нами, одним Леней замеченная, срывается вслед чья-то черная «Волга».
Нам уже так хорошо, что на Лёнино: «А почему они за нами едут?» – мы не обращаем внимания. Мы летим к выходу на посадку, волоча за собой – головой назад – Леню. Успели. Я в последний раз оглядываюсь от ступеньки автобуса и вижу, как к Киселеву энергичным шагом подходят двое в штатском.
Ну, всполошились украинские гэбэшники, ну, озадачил их мой экзотический вид и не менее экзотический язык, ну, проверили они документы у корреспондента «Литературной газеты» и инвалида ВОВ Киселева Владимира Леонтьевича – чего, казалось бы, особенного? А у Лени осталось на всю жизнь, мы это с ним потом часто вспоминали: и я всегда смеялся, а Леня – нет, никогда.
С каждым годом Леня писал все лучше и лучше. Писал по-русски и по-украински. Я бывал в эти годы в Киеве, Лёнины стихи были уже на слуху, ими интересовались, их ждали, их болельщиками были все Володины друзья, а это была литературная элита Киева: Вика Некрасов, Дубов, Дима Затонский. Николай Иванович Дубов приходил в литгазетовский корпункт – любимое место сборищ, с Бэром – дивным огромным водолазом, которому можно было дать в зубы пакет и десятку, и пес шел на угол – покупать нам на закуску пирожки с горохом и с картошкой. Лёнино имя было постоянно прописано в этом корпункте с первых его удачных строчек. Его втягивало, всасывало в воронку литературы. Планка была, безусловно, завышена, особенно отцом. Мне кажется, что Володя стал делать на Леню очень большую и важную для себя ставку: он мыслил себя причастным к явлению в литературе более значительному, чем он сам, – отцом большого поэта.
А Леню это не трогало. Он кончал школу, заводил романы, писал стихи, и все это было просто, естественно и даже как бы иронично по отношению к ожиданиям окружающих. Ему ставили планку, а он не испытывал желания прыгать, он рос.
В 1963 году первая Лёнина подборка появилась в «Новом мире» и даже удостоилась печатной отповеди одного маститого литературоведа.
Вот то самое стихотворение, которое возмутило члена-корреспондента АН СССР:
Академик поучал, что и Петр, и памятник – святыни и юному поэту негоже…
А Леня был в восторге от полученной отповеди и даже написал пародию на эти свои стихи, кончавшуюся строками:
Но больше в российских центральных журналах его имя не напечатали ни разу.
Его мама, Зоя Ефимовна, работала корректором, и здоровый скепсис, который она вносила изредка во все восторженные разговоры и оценки, как-то удивительно органично вязался с ее профессией. Мать относилась к Лёниным стихам настороженно. Нет, неверно, не к стихам – к таланту. Он ей, как мне кажется, интуитивно внушал опасение за Лёнину судьбу.
А рядом рос Сережка – младший брат, рос, как подорожник в тени левкоев, мальчишка, на которого не делали ставки и ничего особенного от него не ждали: спокойный, нормальный, очень рассудительный. Но на него как-то не хватало душевных сил и серьезного интереса.
А потом Леня заболел. Белокровие. Почти неизлечимое у молодых. У Володи знакомых – весь медицинский Киев. Моя мама – если у кого была беда – находила подход к любым медицинским светилам. Да еще друзья – две столицы в панике искали выхода. А выхода не было.