Херсон, где жили его родители, в нашем детстве – меня и моей сестры, следующей после меня, с которой мы единственные полные сестры из пятерых маминых детей, – очень большую играл роль. На лето нас вывозили к бабушке и к дедушке к тамошним, к папиным. Еще был жив прадедушка, Иван Антонович Коцюбинский. Он много занимался садом. Он уже очень медленно ходил, согнувшись пополам, но целыми днями поливал, подрезал, собирал. Делал домашнее вино из своего винограда. Там был сад и в городе, и дача была с трехуровневым садом, который резко обрывавшимися террасами спускался к речке Ингулец. А другой ее берег был плоский, по нему стелились долгие поля со столбами электропередачи вдали. Это было как картинка Пивоварова из книги «Красный шар». У папы была младшая сестра, которая жила с родителями. У нее был синдром Шершевского-Тернера, она кончила только восьмилетку и всегда работала: плела сетки для фабрики манежей, а дома выполняла всю грязную работу – мыла полы, посуду, ходила в магазин (за чем-то промежуточным, основные закупки делала бабушка на базаре). Таня была очень нежная, всегда что-то напевала и писала стихи, которые иногда читала нам вслух, страшно стесняясь. Она умерла еще раньше папы. Потом старики постепенно начали умирать. Когда тяжело заболела баба Лена, мне было 22 года, я была беременной, жила в Москве и не сообразила, что мне надо срочно мчаться туда. Ее стали опекать наши дальние родственники, которые подгребли под себя там все эти дома-квартиры-сады. Она умерла без нас, и потом они увезли дедушку Митю, который тоже уже был болен, и у нас не осталось ни писем, ни фотографий, ни вещей на память. Там был очень прочный быт, вплоть до кружевных накидок на подушках и накрахмаленного белья. Женщины обязательно шили себе два платья в год – зимнее и летнее. На праздники мы получали из Херсона посылки – с сезонными овощами и фруктами и обязательно коржами для «Кутузова», фирменного торта бабы Лены. К ним прилагалась бумажка с рецептом крема. И обязательно – подробное письмо. Нам бывало, особенно поначалу, когда мы после учебного года приезжали туда, немного странно там. У нас там были друзья и любимые занятия, но все равно мы там чувствовали себя не совсем дома. И мы с Олей только недавно поняли, что и там был наш дом, что наше понимание дома еще и оттуда. Мы вдруг обнаруживаем в себе бабушку – ту бабушку – в том, как ведем свои хозяйства. Когда у меня появился дом в Абрамцеве с фруктовым садом, его запахи и звуки завели во мне скрытый механизм: я могу бесконечно подбирать падалицу или обрывать сорняки вокруг высаженного кустика. А маленькой в Херсоне пряталась от прадедушки, который звал меня нарвать курам травки, – предпочитала забиться в угол в доме и читать журналы «Здоровье» и «Семья и школа». Сейчас там у нас не осталось совсем ничего.
Я очень рано начала говорить – в основном я говорила. Я не очень много улыбалась, но очень много говорила.
Первые слова, которые я сказала, – «платье куплю, туфли куплю». Мне еще двух лет не было.
Лет до четырех лет у меня была совершенно прекрасная жизнь. У меня были очень красивые, очень молодые родители, которых я страшно любила. Я помню, как меня куда-нибудь несут на плечах, ведут куда-нибудь в гости, где поют, танцуют, пьют вино, и всем очень весело. И бабушка с дедушкой, которые очень меня любили. Вскоре после того как я родилась, мой четырнадцатилетний дядя, необыкновенно талантливый пианист, покончил с собой. Бабушка говорила, что я тогда ее спасла. Мне было 10 месяцев. Я это очень чувствовала всегда, у нас с ней действительно очень особенные отношения. Не то чтобы бабушка во всем была мне близка, но мы просто очень друг друга любим и понимаем хорошо.
Сестра Оля родилась, когда мне было четыре. Когда мы Олю забирали из роддома, я придумала стихи на случай – не думаю, впрочем, что первые. Медсестра объявила мамину фамилию ждавшим в фойе, и меня поразило, что мою маму можно так назвать, без имени. И я стала носиться и кричать: «Маму мою никак не зовут. Просто Лавут, просто Лавут!»
Мы с Олей поначалу ужасно враждовали, потому что она хотела все, что у меня. И к тому же мы были очень разные. Она очень хорошо ела, а я очень плохо. Виталий Рекубратский, друг бабушки с дедушкой, как-то увидел Ольку за обедом и, смеясь, сказал: «Оце наша, це хохля». Мы с ней делили пельмени так: она съедала мясо, а я тесто. Маленькой она очень вредничала, но я сейчас понимаю, что ей было ужасно тяжело – когда ей было два-три года, начали разводиться родители. Мама была совершенно сама не своя, появился отчим, и Оля цеплялась, конечно, за нас, как за какие-то остатки стабильности, цеплялась за бабушку Симу, от которой она не отходила и спала с ней и вообще все с ней делала. А я ее страшно шпыняла. У меня были такие подружки, что прямо не разлей вода, с которыми у нас была масса идей и планов. Они приходили к нам домой, мы начинали что-то придумывать, а Оля говорила: «Это и мои друзья», и садилась рядом.