В детском саду мне нравилось. Мне было трудно туда встать, у меня всегда была проблема встать и прийти из дома в детский сад, но вечером я точно так же не хотела уходить домой. Я не из тех детей была, которые сидят и ждут, чтобы наконец пришла мама. Когда за мной приходили, оказывалось, что мне еще кучу всего надо доделать. Мне было зато очень плохо в школе, потому что детский сад меня подготовил к тому, что я буду лучшей ученицей, отличницей, что школа будет логичным продолжением детского сада. А школа стала адом.
В саду у меня были женихи. Я помню, как я нарисовала даже картинку для мамы одного из этих женихов, который мне очень нравился, бросилась к ней, вручила и убежала. Не знаю, почему я решила, что так надо сделать.
Я очень хотела заниматься спортом и ходить на всякие кружки. У меня была вообще такая тема в детстве, что все должно быть как положено, как у всех. Я понимала, что мы – наша семья – немножко другие. И я как бы не понимала, что то, что мы очень хорошие другие, оно связано с тем, что мы не такие, как все. Я очень обижалась на маму, которая не стремилась и потому не успевала записать меня ни в какие кружки.
В итоге я пошла в музыкальную школу. Так хотел мой папа, который тоже учился в музыкальной школе в Херсоне, и это было важно из-за моего погибшего дяди. Мы с ним успели пересечься. Когда мне было несколько месяцев, он играл на пианино, держа меня на руках. Утверждал, что у меня абсолютный слух, что, конечно, неправда. И очень любил меня – даже отказался идти знакомиться с новорожденной троюродной сестрой, говорил, что я все равно лучше. В эту музыкальную школу потом ходили мы все, дети, потому что она в трех минутах от нашего дома.
Мы с Олей играли на пианино, Юля, наша младшая сестра, на скрипке, Яша – на виолончели, а Сема уже в этой школе ни на чем не играл, потому что, когда ему было четыре года, вся семья, кроме нас с бабушкой и дедушкой, эмигрировала.
С музыкой у меня была проблема, и я до сих пор не понимаю до конца, в чем была ее причина: у меня очень хороший слух и я в состоянии музыкально сыграть, но у меня была паническая боязнь сцены и паническая боязнь играть наизусть.
Я хорошо, но робко играла по нотам. Учительница звала меня комариком.
Общеобразовательная школа, как уже было сказано, стала для меня шоком. Моя учительница в первых классах была настоящей садисткой и сволочью. Я была очень лояльной, хотела учиться и нравиться. Но эта учительница – Аврора Николаевна, между прочим, – пахнувшая гнилью и пудрой, с прической как у Любови Орловой, всех, кто был чуть-чуть не похож на других, страшно притесняла. Меня она ненавидела лютой ненавистью. И конечно, это было тяжело.
Зато с детьми мне было всегда легко.
У меня есть лучшая подруга – Юля – мы с ней с первого класса учимся вместе, а подружились крепко в третьем и дружим до сих пор. У наших старших детей, моего Сережи и ее Лизы, разница в два месяца. И они тоже очень дружат, у них просто родственные отношения.
Когда Аврора Николаевна выпустила нас в среднюю школу, весь класс как с цепи сорвался. Я была первая, кто сорвался с цепи. У меня была идея такая, что в школе надо хулиганить, надо срывать уроки, надо драться с мальчишками, надо «гудеть» (это такой способ сорвать урок: все гудят, не открывая рта, и непонятно, кого наказывать). У меня было две подружки, Юля и Оля, с которой мы тоже дружили бы и по сей день, если бы ее родители не забрали ее в шестом классе, решив, что ей не стоит с нами больше общаться. Мы в четвертом классе запоем играли в трех мушкетеров: я была Анной Австрийской, Юля – Бэкингемом, а Оля – капитаном королевских мушкетеров де Тревилем. Впрочем, даже и вне игры по именам я их никогда не звала – у них были клички Нурова и Борова, с легкой руки моего младшего брата Яши, который так выговаривал их фамилии – Шагинурова и Коробова. Часто после школы они ходили ко мне есть борщ – после того как мы обходили весь Центральный рынок в двух шагах от школы, пробуя маринованный чеснок и черемшу, а потом заедали это мороженым и пончиками. Обеды у нас дома назывались Обедами в Лувре. У меня до сих пор где-то лежит записка к Анне Австрийской от де Тревиля, украшенная бурбонскими лилиями, – о том, что обед он посетить не сможет.
Хулиганство наше не знало границ. Мы переделывали советские песни, которые разучивали на музыке, – «Знает север, знает юг: пионер всем детям друг» превращалось в «Знает рай и знает ад, Богачев всем бабам рад», и так и пели прямо на уроке. Втыкали булавки в глаза несчастным воинам-интернационалистам на плакатах в коридоре. Я каждый день, заходя в кабинет русского, незаметно рисовала на доске очень узнаваемую карикатуру на учителя, который страшно бесился оттого, что не мог меня вычислить. Литературным творчеством, назовем это так, в связи со школой занимались все время. Делали стенгазету. С одной одноклассницей, которая любила итальянских поп-певцов, писали пьесу про их приключения в России. 23 февраля было поводом, чтобы написать стихи про всех мальчиков в классе.