Оба моих соседа, по милости позаботившейся об удобстве отдыхающих администрации, были лишь двумя-тремя годами старше меня. Одного я почти не помню: он приехал с большой компанией и поселился с нами по жребию — комнаты, которая вместила бы без изъятия всю компанию, не нашлось. В памяти осталась лишь круглая, как мяч, поблескивавшая смуглой кожей, голова, которую сосед, борясь с выпадением волос, на что он нам пожаловался в первую минуту знакомства, каждые несколько дней, по графику, запечатленному в записной книжке, брил наголо. Другой был заводской парень из Ярославля — Эраст Крынкин. Как многих моих современников, появившихся на свет в двадцатых годах прошлого столетия, которое я по привычке, видимо, уже неистребимой, продолжаю называть (кажется, и считать) нынешним, родители нарекли его красивым, как им чудилось, иностранным именем, вступившим в заметное противоречие с простецкой российской фамилией (в детстве я учился в школе с сестрами Скотуниными, одна из которых звалась Музой, а другая — Мимозой). Эраст, который с первой же минуты общения просил именовать его Эриком, был, что называется, свой парень, очень спортивный: день-деньской, одолев прибрежную отмель, он надолго скрывался из глаз, без устали плавал в охотку где-то за чертой горизонта, а, едва вновь оказывался на берегу, тотчас пристраивался к какому-нибудь кружку страстных волейболистов — прыгал выше всех, пушечными ударами гасил мяч или, не жалея себя, падал плашмя на песок, чтобы отбить такой же мощный, колом вниз удар кого-либо из партнеров.
Однажды, когда мы с ним рано утром отправились к морю (первый раз мы непременно купались до завтрака, в самой холодной, ночной воде), на берегу появился известный кинорежиссер Пудовкин. Неподалеку от нас он бросил полотенце на песок, движением плеч дал тяжелому махровому халату скатиться со своего отлично сложенного тела, уже успевшего покрыться светлым, с позолотой балтийским загаром. Он был замечательно мускулист: мускулатура не грубая, напоказ, — легкая, пластичная, будто вычерченная карандашом какого-нибудь из мастеров Возрождения. Такая мускулатура не дается природой — ее надо упрямо и с любовью создавать. Скинув халат, Пудовкин начал делать гимнастику — необычную, прежде нами невиданную: сгибая и разгибая руки, наклоняясь и присаживаясь, он не напрягал мышцы, но, наоборот, расслаблял, как бы встряхивал их. Эраст-Эрик не выдержал и без стеснений подошел к нему с вопросами. Оглядев мрачноватым, оценивающим взглядом спортивную (узкий таз, крепко развернутые плечи) фигуру моего соседа, режиссер довольно долго открывал ему секреты, меня не занимавшие. «Классно!» — коротко оценил, возвратившись, Эрик и, разучивая новые упражнения, тоже пытался потряхивать своими железными бицепсами. Несколькими годами позже, Пудовкин умер, еще весьма молодым (тем более на мой нынешний взгляд), там же в Риге, в разгар лета, может быть, в своем гимнастическом увлечении — подробностей не ведаю (или уже не помню).
Из писательского пансионата в соседних Дубултах приходил к нам в дом отдыха известный драматург Арбузов, незадолго до войны вырвавшийся на авансцену тогдашнего театра со своей пьесой «Таня» (премьера в Театре Революции с несравненной Марией Ивановной Бабановой в главной роли — во время трансляций из театрального зала люди по всей стране лепились к репродукторам, чтобы услышать ее чарующий голос). Арбузов ухаживал за Лариской, студенткой, моей московской приятельницей, красивой девушкой с тяжелыми рыжими волосами, с которой мы по воле случая оказались вместе на Взморье. Я издали наблюдал за ними. Он называл ее Ларушкой. Понимаю некоторую неуместность сопряжения на сравнительно небольшом пространстве текста имен «Малушка» и «Ларушка», но что поделаешь, коли так и было, тем более, если по милости стилистической шероховатости упрочится ощущение достоверности рассказа. Три десятилетия спустя, когда меня уже связывало с Арбузовым доброе знакомство, Алексей Николаевич прочитал мне как-то свою новую пьесу «Счастливые дни несчастливого человека»: в одном из действий передо мной вдруг вновь возникло давнее лето, Взморье, девушка