Тень ускользнувшей незаметно, будто растаявшей жизни лежала на судьбах героев этих рассказов и тех, что были написаны здесь, в Ницце, осенью 1897 года. В записной книжке среди записей к рассказам «В родном углу» и «На подводе» есть такая: «Пусть грядущие поколения достигнут счастья: но ведь они должны же спросить себя, во имя чего жили их предки <…> и во имя чего мучились».
На этой же странице запись к рассказу, который Чехов писал в конце 1897 года на сюжет, уже «процеженный» памятью. Однако не из «местной», то есть заграничной жизни, как просил Батюшков, но опять о России, снова о минувшей молодости, о несбывшемся.
На «фильтре» памяти остались воспоминания о Бабкине, о Киселевых, ныне разорившихся, очаровательно праздных, милых, надеявшихся на наследство от тетушек, бабушек. И о Линтваревых, об обитателях лучанского дома, не праздных, но не очень счастливых. И о Смагиных, о старом доме и старых слугах. В ниццких рассказах Чехова словно усилился мотив не просто ушедшего, а
Прежние повторявшиеся детали и образы — поле с цветущей рожью; огни на линии железной дороги; лунный свет; звуки шагов в ночи — будто угасали. А новые детали и образы — погасшие лампы; смолкшая музыка; прерванное веселье; старые вещи — передавали настроение необратимых перемен, прощания, отъезда, исчезновения. И как в рассказе «У знакомых» сам собою, исподволь возникал недоуменный вопрос: «И куда оно всё девалось! <…> Как это всё сложилось, однако…»
В дни работы над этим рассказом у Чехова опять началось кровотечение. Может быть, потому, что в Ницце вдруг похолодало и, по словам Чехова, «лупил неистовый дождь». Работа, холод и болезнь держали Чехова «под арестом».
Ницца слыла курортом, но не для легочных больных, хотя их здесь было достаточно. Как правило, врачи посылали таких больных в Швейцарию, рекомендовали жаркий климат Алжира. Чехов хотел проверить этот совет и сговаривался с Ковалевским о поездке в январе 1898 года. Но уточнял — «не лечиться, а путешествовать». Обещанные Гольцеву рассказы он отложил на февраль. Сослался на то, что «сюжет такой, что легко не пишется» и вообще трудно работать не дома. На самом деле Чехов заскучал от однообразия. Просил добрых знакомых: «Напишите мне письмо. Скучно»; — «Не забывайте»; — «Без писем скучно. Да и как-то подбадривают письма к работе»; — «Скучно и грустно мне жить одинокому».
Отозвался Потапенко: «Ты скучаешь в Ницце, а я в Петербурге слишком не скучаю. С наслаждением читаю твои очерки в „Русских ведомостях]“ — плоды твоей скуки. Я за эту неделю „выпустил“ шесть рождественских очерков — самый возмутительный, неискренний жанр, какой только есть, и вот сегодня, 25 декабря, ничего не делаю, и мне это странно». Игнатий Николаевич шутил, что приедет в январе в Ниццу, сорвет в казино огромный выигрыш, так как нашел «способ»: «Это честнее, чем писать <…> романы в тридцать печатных листов, — ощущение, тебе совершенно незнакомое. Выиграю, построю в Петербурге театр и буду конкурировать с Алексеем Сергеевичем Сувориным». Об отечестве тоже отозвался несерьезно, иронически, в отличие от Соболевского: «В Петербурге ничего нового. А что делается в России, этого, хоть убей меня, не знаю. Лавров в Ельце устраивает благотворительные базары для голодающих, отсюда замечаю, что где-то голодают. К Новому году, по обыкновению, ждем перемен к худшему».
Неунывающего Потапенко интересовали другие житейские сюжеты. Один из них он упомянул в своем письме: «Существует ли русская кухарка в пансионе и ее дочь Наташа темного цвета (полубелого)? Вот видишь, у меня и тут есть воспоминания, а не только — бурсацкие, консерваторские, статистические и т. д.».
Потапенко уже бывал в Ницце, жил в «Pension Russe» и, как все постояльцы, знал историю кухарки. Она попала во Францию давно, с какой-то русской семьей. Вышла замуж за негра, родила дочь. Но муж, моряк, бросил семью, когда однажды вернувшись из плавания, узнал, что жена родила белого ребенка. Мать не любила дочь-мулатку, та днем не показывалась уходила куда-то по вечерам, иногда возвращалась не одна. По воспоминаниям Потапенко, забывшего имя несчастной девушки, «это странное сплетение обстоятельств почему-то сильно овладело вниманием А[нтона] П[авловича]. Впрочем это было понятно.
„В жизни все просто“ — обыкновенно говорил он, бракуя в литературе все нарочитое, искусно скомпонованное, эффектное. А тут вдруг перед ним жизнь, дающая готовый сюжет для бульварного романа.
Простая русская девушка, негр, белый ребенок, таинственная мулатка, выходящая на ночной промысел…
Иногда за обедом, когда подавали русское блюдо, он сопоставлял, по обыкновению отрывисто и без всяких объяснений: „Русский борщ и мулатка“.
И всегда, когда по двору проходила смуглолицая Соня, он всматривался в нее и следил за нею глазами».