Это — свадебная величальная песня молодому неженатому гостю. А вот совершенно невероятный жанр: частушки с сопровождением «под губы». Исполнительница объясняет: «Гармони да балалайки не в каждой деревне были. А уже мы слыхивали, как на них играют, да как под них частушки поют. И нам будто хочется так же. Так мы языком да губами — будто на гармошке (либо на балалайке) играем. Трое-четверо девок тенькает да тренькает музыку — вот те и балалайка. Одна-две частушки поют... От бедности придумали, видишь, выход из положения (а я не устаю удивляться безмерной талантливости народной, умению даже бедность претворить в богатство).
— А тан-на-на, на-на-на-на-на-ны, та-на-на-на (непостижимо быстро, виртуозно),— затенькала да затренькала, совсем как на балалайке, Мария Павловна.
Дом Марии Павловны (весь в вышивочках, салфеточках, оборочках, с традиционным «иконостасом» фотографий хроники семейной жизни двух-трех поколений семьи под стеклом в большой раме рядом с большим, тоже в раме, зеркалом) полон народу. Слушают иронично-уважительно (и ведь не впервые слышат, но удивляются, словно только-только услышали: «Ишь, выфантывает как, вывяртывает коленця!»).
«Уроженка деревни Бередниково Лужского района Ленинградской области,— старательно выговариваю я в микрофон для магнитофонной записи. Затем то же записываю в тетрадь и, сделав для себя радостное открытие, заявляю вслух: — Мария Павловна! Давайте мы с вами сговоримся и съездим вместе на вашу родину, в Бередниково, там ваши замечательные песни от хора запишем». «Ни-ни! Што ты,— возражает с грустью Мария Павловна, и в углах губ ее впервые проступает что-то похожее на скорбные морщинки.— Нет деревни, голубеюшка, нету ведь! Сожгли в эту-то, в последню войну. Фашисты сожгли дотла. Людей перебили... Может, кто и сохранился где, убежал, да мне неведомо. А я — тут смолоду замужем. Так и сохраниласе... Там ведь и место-то пусто, заросло»...
В этот вечер я записываю песни русской деревни Бередниково, которой уже нет на свете. Песни, которые, кроме Марии Павловны Кожиной, может быть, уже никто на белом свете не поет. (Через много лет, «услышав», как пепел сожженной деревни стучит в мое сердце, запою их я.)
Вот и Новый год наступит через несколько часов. Спрашиваю запевалу Марию Михайловну Кожину («А мы вси тутотка, в Оленици, Кожины, Телицыны да Талых. Так уж от веку ведеться: у кажной деревни свои имена да прозвища») полную, смешливую, бойкую женщину со скуластым, саамского типа, лицом: «А как прежде встречали Новый год?» — «О-о! Шелюханами, маскированными, кукольниками — всяко нарядяться, измажут лицё, всяко выворотно навертят на себя, щобы неможно узнать. Ето уж беспременно — щобы не узнать никак! Из дому в дом идем, да... Пляшём, всяко выфантываем. Тут и угощают, и козуль надавают, и чару поднесут. Тут поют всяко. Всю ноченьку-ту, бывало, проходим, дак. Молоды были, дак...» — «А нельзя ли,— спрашиваю с неуверенной надеждой я, — вырядиться и пойти сегодня маскированными?» — «Зацем нельзя? Всё можно, Юльюшка».
Собираем подростков, молодежь, даже несколько хористов среднего возраста. Идем в клуб. Там много реквизита школьной самодеятельности: петрушечные колпаки, маски магазинные, какие-то костюмы. «То все ненадобно, — говорит Мария Михайловна, — пойдем к нам, там и изладимсе». — «А что же надевать будем?» — удивляюсь я. «А напроизволящо, чего ни попадет под руки. Повыворотней, посмешней будёт, пострашней — дак полюбей».