– Здесь сейчас самые близкие, не хватает только нашей дочери. Есть и другие близкие, но так получилось, что эти четыре года, для нас счастливые, мы с Женей прожили в отдалении от многих, потому что нам было так хорошо, как не бывает, хотя… и теперь стало так, как не должно было быть никогда и ни с кем. Я никогда не прощу себе того, что моя жена погибла по моей вине. Я не настоял, не подумал, не проследил. Если ты слышишь сейчас меня, милая моя, прости. Если нет, то пускай мои слова когда-нибудь долетят до тебя, как и моя вечная любовь и вечная память. – Он приподнял рюмку: – Выпьем. И пусть земля и небо примут тебя такой, какой ты была: умной, чистой, любящей и любимой. – Он чуть помедлил, вероятно, не решаясь сказать, но всё же сказал: – И ещё. Я выполню твою просьбу, хотя знаю, что ты уже никогда не выполнишь мою: ты знаешь, любимая, о чём я. Но когда-нибудь мы обязательно встретимся на поляне эдельвейсов, потому что оба мы об этом мечтали.
Все молча выпили и поставили рюмки на стол. Настя попробовала было выпустить из себя очередной причитальный звук, но Царёв лишь слегка повернул в её сторону голову, и звук оборвался, не успев начаться. Тогда она поднялась, обошла всех и вновь наполнила рюмки. Вслед за Царёвым поднялся Цинк.
– Я никого не любил так, как свою дочь… – медленно проговорил Адольф Иванович, – наверное, эта слепая отцовская любовь так и не позволила мне стать мудрей и лучше… и в итоге получилось то, что получилось… последние годы мы не общались… и я… никогда себе этого не прощу… – Слова, что он произносил, выходили какими-то неровными, с затыками, горло сводило слабыми спазмами, которые ему едва удавалось преодолевать. Не хотелось ничего: ни держать в руке поминальную рюмку, ни смотреть в глаза этим людям, ни делиться с ними откровениями, поскольку он не знал, продолжают ли они его ненавидеть, как когда-то ненавидел он, несчастный в своём отцовском горе, не зная, не чувствуя и не видя их ровно так же, как и всех прочих, кто вынудил его жить этой чужой одинокой жизнью. Однако он продолжил говорить, потому что, даже если и не был впрямую виновен в смерти дочери, то во всём остальном вина лежала только на нём самом; и если бы его Женюра была сейчас живой, то никто не знает, где бы он теперь был и что бы продолжал думать обо всех тех, кто забрал её у него… – Я не знаю, за что чёрная судьба отняла мою дочь, лучше бы она взяла меня вместе с моим чёрствым сердцем и неприкаянной головой, но одно скажу: если и было в моей жизни светлое и настоящее, что останется со мной до конца, то это она, Женюра.
Все молча выпили. Он сел, сунул чего-то в рот, стал медленно жевать, не ощущая вкус и не разбирая, что ест. Ничего не проталкивалось в глотку, да и не хотелось, несмотря на то, что со вчерашнего вечера так и не удалось поесть: во рту было всё так же горько, сухо и мерзостно.
Следом поднялась Настя, после того как один из сотрудников Царёва обошёл стол и вновь налил каждому. Поначалу она чуть замялась, несколько раз глубоко вздохнула, набираясь сил для поминального тоста, но в тот же момент её затрясло, дыхания не хватило, и единственное, что она сумела сделать, это выпустить из себя давно сдерживаемые рыдания, местами вновь переходящие в слабый вой. Однако на этот раз Павел Сергеевич уже не предпринял попытки остановить её, дал отрыдаться, молча переждав, пока её плач не утихнет сам по себе. Так она и села, не произнеся ни слова, не в силах ни пригубить водки, ни вернуть себе надлежащий вид, на который присутствующие вправе были рассчитывать.
Затем снова каждый молча поковырял что-то у себя в тарелке. И опять выпили, два раза, – после слов обоих незнакомых Цинку мужчин. Самих слов он хорошо не запомнил, и не только потому, что уже началось опьянение от выпитой натощак водки: просто догадался, что слова те звучали больше из сочувственных приличий и неподдельного уважения к хозяину дома, нежели от близости этих людей к его покойной дочери. Это было и понятно – теперь уже, когда он прочитал запись её о путешествии на гору, из которой уразумел, что вообще мало кто нужен был им для получившегося таким коротким взаимного счастья.
Вдруг понял, что хочет напиться, надраться, потерять разум, дать себе волю расслабить голову и тело, войти в состояние ухода, отрешиться от всего, что преследовало последние годы, не давая жить, дышать и даже вспоминать – и не только плохое, но и доброе, случавшееся в его сполна неудавшейся жизни.