Я рисую на этой стене то, что умею. Я строю вокруг нее свой город, ращу свой сад, сад души. Что рисовал и строил мой отец - я не знаю. Как не знаю ничего о нем.
На самом деле не знаю. То, что персонаж фильма зацепил меня похожей повадкой, мало о чем говорит, в конце концов. Это не мой отец, это актер, играющий персонажа. Хотя что-то общее они имеют. И, судя по моей реакции, это что-то очень большое и очень общее. Однако я должен признать: нет у меня ничего, кроме домыслов и предположений. Но эту железную стену я признаю и принимаю.
Меня не спрашивал никто, просто из поколения в поколение передавалось это наследие: железная стена за спиной. Она во мне есть, хочу я этого или не хочу. Отказаться не могу, отменить не могу. Могу только всю жизнь пытаться сделать вид, что я ни при чем. Или принять.
Я принимаю.
И когда я это додумал и дочувствовал до конца, я услышал внутри еще одно: похоже, я уже проходил этот путь - путь не прощения, но принятия. Вместе с гневом и горечью теперь есть и тепло, и благодарность, и гордость. Я достаточно взрослый, чтобы выдерживать противоречивые чувства.
Как будто уже была длинная работа с психотерапевтом, и все мучения и горечь ее уже однажды были приняты и завершены. И сейчас все было настоящее и честное, но очень быстрое, как на ускоренной перемотке, и знакомое, очень знакомое в самом процессе и очень четкое, как отработать протокол.
Похоже, кем бы я ни был в тот раз, мне неплохо починили голову. Спасибо.
Харонавтика: "Колыбельная"
Конечно, в следующую же встречу с М. он захотел узнать что-нибудь о своем детстве. Он рассказал о том, как неудачно попытался посмотреть кино, и описал все, что с ним случилось после этого. М. сказала, что смотрела этот фильм и помнит того типа, и рукой прочертила в воздухе вертикальную линию, показывая, как она его помнит.
От этого жеста он почувствовал будто удар в грудь, перехватило дыхание, сжался в самой середине груди. Он сказал об этом. А вот и пойдем туда, - сказала М.
Он совсем, как только можно, изо всех сил не хотел идти туда. Сцепил руки между колен, одной ладонью охватил другую, сжатую в кулак, и стал мять ее и дергать. Он чувствовал волнение и страх, боязнь. Так можно бояться, например, директора школы, если ты в ней ученик. Но это не директор. Он как будто свой и постоянный, и как будто очень далекий и чужой.
Это было неожиданно и очень сильно. Этот страх был совсем другой, чем в тех местах, где он помнил пытки. Там очень страшно, там неотвратимая гибель. Но он был там такой же, равный, просто проигравший, и он мог бороться. А здесь, где он оказался в этот раз, силы были просто несоизмеримы.
Он почувствовал и сказал, что очень хочется плакать, и М. ответила: ну и плачь. Он сказал: нельзя. Хуже будет.
Потом сказал еще. Десять лет. Мальчик. Я.
М. спросила, что будет хуже? Но он не знал ответа, просто чувствовал беззащитность, бессилие. Понимал, что все бесполезно, он ничего не сможет объяснить, доказать. Отец никогда не поймет...
Была там какая-то именно бессмысленность и бесперспективность любых действий и слов, даже попыток.
Он сложился пополам, с руками, сжатыми между колен, и сначала не мог плакать, а потом, когда смог, его рот очень сильно скривился, уголки опустились вниз и губы как будто вывернулись наружу. Так плачут, нет, ревут маленькие дети. Он не сжимал губы, не пытался удержать лицо неподвижным, как делал обычно, он плакал, не пытаясь сдержаться в процессе, открыто и отчаянно. Как будто еще не умеет сжимать губы и сдерживаться. Как будто он совсем маленький.
Раз за разом М. направляла его туда, снова и снова, и он очень не хотел туда идти, все порывался сказать, что не хочет туда: что же так сразу, дай же отдышаться! Но послушно шел, без единого возражения. М. сказала потом: этот необычно для тебя. Он сам чувствовал, что его поведение очень отличается от обычного. Не было той собранности и готовности идти и делать трудную работу ради важного смысла, которые помогали ему в самые трудные минуты прежних сессий. Не было умения отследить свое состояние и попросить передышки, когда она нужна. Было так, что есть кто-то главный - и что он говорит, то и надо делать. Все равно заставят, хуже будет. А еще - очень хотелось все-таки справиться, доказать, что он не такой плохой, не такой негодный...
И он почувствовал, что тело и душа стали упругие, однородные, внутрь не пробраться, никак не заглянуть внутрь себя. Как будто он стал резиновый, цельнолитой из резины, однообразный, никакой. И очень, очень усталый.