Подруг Таня не разыскала, но в одной из аллей встретила Ваню Савушкина. Он обрадовался так, будто только и ждал этой встречи. Вместе пошли по дорожкам сада, и Ваня все время сворачивал туда, где гуляющих было поменьше. Он то и дело пытался взять Таню за руку, и вид у него был такой, словно он хочет сказать что-то очень важное.
Ваня поглядывал на счастливое Танино лицо, собирался с духом и… молчал. Они все шли, шли…
Потом стояли на берегу пруда. В темной воде отражалось звездное небо. «На холмах Грузии лежит ночная мгла; шумит Арагва предо мною», — повторяла про себя Таня. А Ваня Савушкин робко касался ее руки, все не решаясь заговорить о чем-то важном.
«Мне грустно и легко, печаль моя светла…» — Таня пила эти струистые, текучие строки. — «Печаль моя светла…»
— Вот приедешь в Москву, — заговорил наконец Ваня, — в консерваторию… А там Георгий тоже… — Он замолчал, потому что получалось вовсе не то, что хотелось сказать.
Звезды в пруду становились ярче, вода темнее.
«Снегирьки-снегирики — аленькие грудки…»— почему-то вспомнилось Тане. И будто даже послышался звон. Может, это падал снег с веток рябины. А может… может, это звенел разбившийся малиновый шарик; тоже оттуда, из детства. Таня улыбнулась. И вдруг показалось: оттого так прекрасен мир, что весь его — необъятный, загадочный — наполняет обворожительная музыка пушкинского стиха, что она, эта музыка — все: и яркие звезды в пруду, и небо над темной водой, и Ванин голос, и завтрашний день, и еще то неведомое и томительное чувство, от которого снова то исчезает, то чуть не у самого горла колотится сердце. «…И сердце вновь горит и любит — оттого, что не любить оно не может».
— Не может… — вслух повторила Таня и стиснула Ванину руку.
— Чего? — спросил Ваня.
— Как хорошо, Ванек!
— Что? — не понял он снова.
— Жить! — радостно ответила Таня и засмеялась.
А у Савушкина глаза были грустные.
Всю ночь он проворочался с боку на бок и уснул только под утро. Ему снилось, что он рассказывает Тане о том важном, о чем так долго не решался сказать, но слова совсем не те, и она не может его понять, а он говорит, говорит… И все не то.
На другой день он провожал Таню в Москву.
На вокзале, когда, уже попрощавшись с ним, Таня стояла в дверях вагона и говорила о чем-то с подругами, прямо из-под вагонных колес, у самых Ваниных ног выскочили на невысокий перрон двое мальчишек. Один держал что-то в мятой замызганной кепчонке. Мальчишки спешили. Ваня в два прыжка нагнал их: ему ли было не знать, как носят в шапке пойманных птиц.
— Променяй стрижа! — скорее приказал, нежели попросил он и сунул мальчишке в руку перочинный нож с четырьмя сверкающими лезвиями. Мальчишка не торговался: слишком бесспорной была выгода сделки.
Поезд тронулся. Ваня зашагал рядом с вагоном. Он натыкался на людей, извинялся и, высоко поднимая руки, протягивал Тане насмерть перепуганного стрижа. Таня не брала. Только улыбалась и показывала глазами в небо. Поезд ускорял ход. Ваня бежал рядом. Добежал до конца платформы. Остановился и выбросил вперед руки…
Крохотный крылатый комочек стремительно взвился в небо. Растаял. Исчез.
Поезд изогнулся на повороте, и Таниного вагона не стало видно. А Ваня все стоял и махал рукой. Потом достал из кармана сложенный вчетверо тетрадный листок в клеточку — записку, которую так и не передал Тане. Перечитал. Скомкал. И, глубоко вздохнув, снова засунул в карман.
Москва встретила Таню гостеприимно. Город, любимый с детства, бережно провел ее через суету своих улиц, провез в метро… Письмо в синем конверте, адресованное директором детского дома его старшему брату, Авдею Петровичу Аввакумову, привело Таню к дому в переулке. Каменная лестница подняла ее на третий этаж. Авдей Петрович сам отворил дверь.
Таня вошла в его квартиру — единственную комнату на два окошка. Авдей Петрович прочитал письмо. Брат просил позволения для Тани пожить у него, пока не поступит в консерваторию; а если поступит, писал он, то перейдет в общежитие.
Хозяин сдвинул очки на кончик носа, просто и без всякого раздумья сказал:
— Ну что ж, живите, если по душе моя скорлупа. — Над его добрыми голубыми глазами внушительно клубились густые белые брови.
И Таня поселилась у Авдея Петровича.
Это был, несмотря на свои семьдесят лет, довольно крепкий старик с небольшой прямоугольной бородой и седыми курчавыми волосами, плотным полукольцом облегавшими глянцевитый купол лысины. Таня заметила одну особенность его лица: глаза были ласковыми и постоянно смеялись, а брови казались сердитыми, даже грозными. Роговые очки, которыми Авдей Петрович пользовался для работы и чтения, тоже имели особенность. Оглобли их были так замысловато изогнуты в разные стороны, что, когда он утверждал на носу свою хитрую оптику, в правое стекло смотрелась грозная мохнатая бровь, в левое — часть щеки и нижний краешек смеющегося глаза, и все это сильно увеличенное.