Еще с первой встречи он был убежден: Брайс его подозревает. Химик настаивал на личной беседе, что уже само по себе выдавало сомнения. Ньютон, проведя дорогостоящее расследование, убедился, что Брайс не представляет никого, кроме себя лично, что он не работает на ФБР (как по меньшей мере двое рабочих на строительной площадке) или на какое-либо другое правительственное агентство. Но, с другой стороны, если Брайса чем-то настораживают он и его намерения – как, несомненно, Фарнсуорта и, по всей вероятности, некоторых других, – почему тогда он, Ньютон, изменив привычкам, рискнул установить с этим человеком более тесные отношения? И почему подкидывал ему намеки, разглагольствуя о войне и о втором пришествии, называя себя Румпельштильцхеном, этим зловредным гномом, который явился ниоткуда, чтобы прясть солому, превращая ее в золото, и спасти своим неслыханным знанием жизнь принцессы? Незнакомцем, чьей конечной целью было похитить ребенка? Победить Румпельштильцхена можно было, лишь раскрыв его сущность, назвав по имени.
И зачем только, подумал он вдруг, Румпельштильцхен дал принцессе шанс расторгнуть сделку? Почему дал ей трехдневную отсрочку? Была ли это простая самоуверенность (ибо кто сможет угадать подобное имя?), или же гном сам хотел, чтобы его обнаружили, раскрыли, лишили законной добычи, заслуженной благодаря хитрости и волшебству? А что же тогда Томас Джером Ньютон, превзошедший в магии и в хитроумии любых чародеев и эльфов из любой сказки (а он прочел их все до единой), не стремится ли теперь и он к такому разоблачению?
Зачем бы мне, думал Ньютон, сжимая в ладони бутылочное горло, хотеть разоблачения? Он вглядывался в этикетку, чувствуя себя до странности неуверенно. Внезапно запись закончилась. После краткой паузы новый шарик скатился в лунку. Ньютон сделал долгий, пугающе долгий глоток. Из колонок грянул оркестр, ударив по ушам почти физической болью.
Ньютон устало поднялся, моргая. Такой слабости он не чувствовал с того самого дня, когда, уже много лет назад, перепуганный и одинокий, свалился от приступа тошноты в пустом ноябрьском поле. Он подошел к настроечной панели, выключил музыку. Отойдя, покрутил ручку телевизора: может быть, вестерн…
Большое изображение цапли на дальней стене начало тускнеть. Когда оно пропало вовсе, его сменило красивое мужское лицо с фальшивой серьезностью в глазах, культивируемой политиками, целителями и проповедниками-евангелистами. Губы беззвучно двигались, глаза пристально смотрели в никуда.
Ньютон включил громкость. Лицо обрело голос: «…Соединенных Штатов как свободной и независимой нации, мы должны мужественно встать на защиту свободы, встретить брошенный нам вызов, оправдать надежды и успокоить страхи планеты. Мы должны помнить, что Соединенные Штаты, вопреки уверениям профанов,
Внезапно Ньютон осознал, что это выступает президент Соединенных Штатов и громкие слова – не более чем бахвальство обреченного. Он щелкнул переключателем, и на экране появилось изголовье двуспальной кровати. Мужчина и женщина, оба в пижамах, устало перебрасывались полупристойными шутками. Он снова сменил программу, надеясь на вестерн. Ему нравились вестерны. Но экран занял оплаченный правительством пропагандистский фильм о добродетелях и силе американской нации. Замелькали кадры белых новоанглийских церквей, сельскохозяйственные рабочие (в каждой группе обязательно один улыбающийся негр) и кленовые аллеи. Такие фильмы в последнее время показывали все чаще и чаще, и, как многие популярные журналы, они становились все более и более шовинистскими, все настойчивее уверяли, что Америка – страна богобоязненных поселков, процветающих городов, здоровых фермеров, добрых врачей, улыбающихся домохозяек и миллионеров-филантропов.
– Господи, – с тоской пробормотал Ньютон. – Господи, какие напуганные, жалеющие себя гедонисты! Лжецы! Шовинисты! Дураки!
Он снова щелкнул переключателем, и на экране возникла сцена в ночном клубе, сопровождаемая мягкой фоновой музыкой. Он позволил ей остаться и стал наблюдать за движением тел на танцевальной площадке, за плавным покачиванием разодетых как павлины мужчин и женщин, тискавших друг друга под музыку.
И кто такой я сам, думал Ньютон, если не напуганный, жалеющий себя гедонист? Он сделал последний глоток и уставился на свои руки, сжимавшие опустевшую бутылку, потом на свои искусственные ногти, которые полупрозрачными монетами блестели в мерцающем отсвете телеэкрана. Он смотрел на них несколько минут, словно видел впервые.