Ветер совсем затих, море успокоилось, выгладилось. По зеркальным водам красное закатное солнце распластало пожарищные полотна. Когда в них, отраженные водой; влетали стаи уток, становилось тревожно — пламя сожжет им крылья, и птицы погибнут. Они стремительно выносились невредимыми — и это радовало. Над нами с мелодичными посвистами пролетали и садились на песчаную отмель серые, высокие на ногах длинноклювые кроншнепы. Из зеленых чаканных зарослей на приглубье выплывали шайки черных, белолобых лысух; ныряя, они доставали морские водоросли, кормились ими. На заросшее травой мелководье выбежала аспидно-серая камышница, птица осторожная, ее редко увидишь, но, встретившись с ней однажды вблизи, навсегда запомнишь ярко-красный лоб и буровато-красные глаза. На вечернюю прогулку-разминку поднялись в воздух кваквы.
— Недалеко от Верхней косы я чуть не погиб, — тихо проговорил отец. Он показал на устье протока: — Почти рядом от дома. — И начал рассказывать, как ходил менять одежду на муку в волжское село Оля.
Это удивило. Все дни на мои вопросы, как они пережили трудную зиму сорок второго года, мать и отец отвечали однозначно: «Ничего». За этим ответом я слышал другое: было очень тяжело с питанием. Знал, зима наступила рано, значит, рано прекратилась охота, и если мы на фронте питались мерзлой картошкой и получали урезанные пайки хлеба, то здесь, конечно же, часто и того не бывало. Картошку тут не сажали, запасов не было, завозить сюда не завозили, хлеб всегда был привозным, а железная дорога за сорок километров одноколейная и до отказа забитая военными грузами. Рыбаки зимовали на Волге, там получали продукты и присылали в Лагань, иногда продавали, но цены… вряд ли они были по карману моим старикам.
— Наменял я пуда два муки, — продолжал отец. — Родственники немного добавили. Мне бы на следующее утро выйти, а я не вытерпел, вышел в тот же день в полдень… дома-то ждали хлеба. Шел по льду, на чунках мешок вез.
Мне доводилось бывать зимой в море. Безбрежный лед, местами очень скользкий — идти невозможно, а кое-где засыпанный песком, — не потащишь чунки с грузом; а то непроходимые торосы, навороченные морянами на отмелях, — их обходить надо. Путь с Оля неблизкий — километров шестьдесят с гаком, если по прямой. Посреди этого могучего безмолвия, где ни одной живой души — ни птицы, ни зверя, одному трудно, днем и то иногда наваливается безотчетный страх. Хотелось бежать, чтобы скорее достичь хотя бы камышей — они же шумят как живые. Но идти вдоль них — это почти вдвое длиннее дорога, да часты и песчаные перекаты — не перетащишь санки.
— К ночи добился я… как раз напротив маяка в Вышке. Дальше шел по звездам, наверное, приплутал. Конечно, то ледяные бугры обойдешь, то пески минуешь, — отец пожал плечами. — Даже в самой дремучей крепи не плутал, а тут случилось — на чистом. Выбился из сил. Присяду передохнуть — тотчас засыпаю. Вез домой буханку хлеба, достал и сгрыз половину… мороженую. И внутри у меня словно все замерзло. Дрожь начала бить, зубы не могу сцепить — щелкают. Да так громко, что аж самому страшно. И еще очень тихо было, будто все вокруг вымерзло… Начала на меня наваливаться уверенность, что не найду протока до утра, не выживу ночь. Такое состояние, как при ураганном артогне, когда он длится часа четыре, а ты в маленьком окопчике один. С каждым шагом все становилось мне безразличным. Наткнулся на пески Верхней косы. Перетащиться бы через них, и вот он… банок. А я поплелся в море. Вдруг застряли чунки. Туда-сюда, нет, не стащу. Упал на мешок и потерял сознание, — отец замолчал.
Неожиданно совсем рядом — руку протяни и достанешь — в глубокую промоину спланировал с веселым криком кулик-травник. Раскинув крылья, резко присел. Весь, кроме длинноклювой головы, погрузился в воду. Вскидывая высоко брызги, подпрыгнул, затрепетал, отряхиваясь. Свалился на бок, раскинутым крылом врезался в воду, нырнул вглубь. Опять с шумом невысоко выпрыгнул, забил крыльями, веером раскидывая брызги. Мелодично и громко засвистал и вновь ринулся в проточную глубину.
Видя буйную радость счастливой жизни, я отчетливо вспомнил такое же буйство травника на Актрыкской косе ровно пять лет назад. И вдруг потерял ощущение времени: вижу ли я сиюминутного травника или это тот, прошлый? А он нырял, вспархивал и трепетал крыльями, переворачивался в воздухе, свистел радостно и буйно.
— Ишь какой молодец! — тихо воскликнул отец. — Не шевелись, пусть его…
Минут пять куличок наслаждался, купаясь. Перо его намокло, из крапчатого он стал темным, и только красные ноги ярко взблескивали, когда он подпрыгивал. Отбушевав, он тяжело перелетел на сухую отмель. Приподняв крылья для просушки, важно и спокойно пошагал по своим делам, чуть переваливаясь с боку на бок.
— Ну и нам пора, — радостно сказал отец, приподнимаясь.