Вдруг кабан остановился. Мне показалось, что он разглядывает нас. Глаза маленькие и свирепые, поза угрожающая. Он грозно сапнул, щелкнул челюстями. Наверное, почуяв что-то неладное, начал тихо разворачиваться на тропе, подставляя шею под выстрелы.
Филиппов кивнул, выстрелы наши раздались разом. Зверь от испуга подпрыгнул. Я еще раз нажал на спуск.
— Сейчас упадет, — бросил мне Иван Степанович, остервенело давя комаров. Руки у него покрылись кровью. — До чего же злы, стервецы, — старик принялся хлопать себя по плечам.
Кабан пробежал по камышу с десяток шагов, свирепо ревнул и затих, послышался треск камыша.
В селе, несмотря на позднее время, чуть ли не все собрались около «огородника и бахчевика», занявшего всю арбу. Иван Степанович в сторонке расспрашивал чабанов о волчьих выводках, интересовался, где скопились зайчишки, где бродят лисы. Анашкин, осмотрев кабана, подковырнул:
— Михаил Григорич, а ты говорил, что нельзя. Можно, если надо, а как же иначе.
— Да, если только без самоуправства.
НА ПОБЫВКЕ
Последний день пятидневной побывки в сорок третьем году мы с отцом провели на охоте. Чтобы не столкнуться со сворой бешеной злобы псов из калмыцкого поселка — хатона, мы свернули с торной дороги и прямиком по целине прошли к протоку Тропишка. Его берегом уже далеко за хатоном вышли в степь. Она не была такой первозданной, как в тридцать третьем, когда мы приехали в Лагань строить рыбоконсервный комбинат. За десять лет население рыбачьего поселка значительно выросло, возросло количество скота, и нетронутые раньше угодья оказались пастбищами — травы поредели, исчезли аржанец и типчак, больше стало полыни и чернобыла.
До окрайка приморских камышей оказалось намного дальше, чем в тридцать девятом, когда я последний раз был в Лагани. За четыре года Каспий обмелел, воды отступили, за ними последовали берега и заросли камышей.
Отыскав еле заметную тропу, отец углубился в заросли. Легкий ветер лишь клонил уже почерневшие махалки и не достигал дна тропы — сразу почувствовалась духота. Вместе с нею навалился теплый духмяный и ни с чем не сравнимый запах разогретых камышовых крепей. С каждой сотней метров высота и толщина стеблей росла и росла, а когда пушистые султаны метелок начали качаться высоко над головой, пряная теплота опахивала лицо, а опущенные вниз руки уже ощущали прохладу повлажневшей земли. Потом запах земли — тяжелый, с густым настоем гниющих листьев — вытеснил все остальные с узкой тропы. Стало прохладнее. Вскоре под ногами зачавкала липкая грязь, и тропа еще поужела, появилась вода, и высокие стены из бесчисленных тростинок, уже толщиной в палец, оказались почти вплотную друг к другу. Теперь камышины попадали под руки, ремень ружья, лямки вещмешка, и если раньше они свободно выскальзывали прочь или обрывались, то с толстыми поделать было ничего невозможно. Приходилось останавливаться и выпутываться из цепких захватов.
Отец шел впереди, руками разгребая в стороны тростины. Когда я отставал, он оборачивался и улыбался, подбадривая, но не останавливался. Я помнил эту привычку — одним махом преодолевать камышовые крепи перед взморьем. Она нравилась мне, но сейчас я почувствовал, что левая нога начинает сдавать, а рана на пояснице ныть и зудеть. Я все чаще стал останавливаться и, делая вид, что выпутываюсь из объятий захвативших меня камышей, отдыхал. Тропа вышла на вязкий грунт — ноги проваливались глубоко в баткак, и выдирать их из липкой грязи стало неимоверно трудно. Пожалуй, остановился бы надолго, но знал: за таким участком почти всегда ощутишь внизу песок, твердую почву, а через некоторое время и крепь резко, обрубом, оборвется — и через невысокие, редкие кулиги чакана увидишь море!
И оно показалось — огромное, неохватное взору. Вблизи блестящее, зеркальное, чуть дальше темное от небольших волн, а потом до самого невидимого горизонта седое от солнца. Морской, влажный ветерок дохнул свежестью в разгоряченное лицо, забрался под рубашку через распахнутый ворот, опахнул прохладой жаркое тело. Грудь задышала свободно, просторно расширилась. Бодрость влилась в каждую жилку в теле, усталость начала отступать, отступать и наконец совсем покинула меня. Я раскинул руки и закричал взволнованный:
— Здравствуй, Каспий!
Голос мой раскатился во все стороны, устремился, то нарастая, то затихая, в глубь моря. Я знал, что раскатистость бывает перед близкой сменой ветров, но думал, что это седой Каспий обрадовался моему приходу, подхватил мое приветствие и понес его в стороны и в глубь моря, чтобы порадовать все свои ближние и дальние воды, всех своих обитателей и все стаи и станицы перелетных птиц, сообщить им, что после двух лет тяжкой войны я жив-здоров.