Самое обидное было в том, что Коверзнев относился к Соколовскому с уважением: ещё бы, герой карпатских боёв... Чего же требовать от других — большинство из них мальчишки, не нюхавшие пороха, пришедшие в полк из офицерских училищ. Вот они и крутятся вокруг него и подражают ему во всём. А он сидит, рассматривая карты, и напевает:
Страна гибнет, а он напевает кафешантанную песенку! Одни девчонки у них на уме... Дураки!
Коверзнев выбил трубку о кадку с пальмой и пьяно поднялся. Долго бродил по улицам и думал. Нет, не верил он ни в Гучкова, ни в Керенского. Сначала, в первые дни революции, он обрадовался, что во главе страны встали люди, которыми он восхищался и которые, как казалось ему, вели дерзкий и бесстрашный бой с самодержавием. Однако шло время, и он убеждался, что не могут навести порядка в стране эти люди, наоборот, всячески поощряют беспорядок и анархию. Все эти фракции и партии напоминали ему всяческих адвентистов седьмого дня, которых он давным-давно ненавидел... Действительно, собралась группка профессоров и адвокатов и болтает, болтает там, в Петрограде... И что они обещают русскому народу? Английскую конституцию? А на черта она нужна нам?.. Говорильня, говорильня, а не страна, во что превратили Россию...
Дни проходили в тоскливых размышлениях, и, глядя из окна на оборванных солдат, облепивших крыши пассажирских составов, он понимал одно: страна катится к гибели... И опять он хватался за газеты, но в них было то же самое. Коверзнев брал случайную книгу, но читать не мог. В раздражении отшвырнув её, снова отправлялся в офицерскую столовую. Одиноко сидел под пальмой, сжимая в руках стакан, злился.
— Мне пишет брат из Москвы, — донеслось до него, — он инженер на «Бромлее»: на митинге, говорит, один рабочий заявил— к новому году, говорит, все заводы и фабрики отойдут к рабочим, ни одного буржуя не будет. И денег не будет, и вообще... Всё, говорит, общее... А вот у меня козырная десятка!
— Десятка... десятка... А валета не хотите? Ха-ха! И женщин собираются обобщать. Тоже национализировать. Ха-ха!
— Ну, ничего, Керенский им покажет национализацию... Раз!.. Нет, батенька, козырь мой... Он им покажет национализацию... Два! Четыре сбоку — ваших нет. Считайте взяточки!..
Коверзнев не выдержал, вышел на улицу. Припекало солнце. В палисаднике, под окнами офицерской столовой, распускалась сирень. Он долго ломал мочалившуюся ветку. Пошёл вдоль длинного серого забора, прижимая к лицу упругую, дурманяще пахнущую гроздь.
У забора, прислонившись спиной к гнилым доскам, сидел солдат. Ковыряя щепочкой в зубах, напевал лениво:
Увидев офицера, усмехнулся, отбросил щепку и, отвернувшись, допел:
Коверзнев взорвался:
— Ты! Солдат! Почему не приветствуешь?!
— Солдат, солдат, — ворчливо ответил тот. — Надоело уже солдатом быть. Четвёртый год воюем.
— А ты знаешь, что за такие разговоры — военный суд? — зло крикнул Коверзнев.
— Руки коротки, — не вставая, лениво ответил солдат. — Дивизионный комитет не разрешит.
— Встать! Десять шагов назад! И приветствуй, как положено!
Солдат неохотно поднялся и прошёл мимо гусиным шагом, приложив руку к виску. Неожиданно запел:
Ударяя веткой по голенищу, Коверзнев проводил его взбешённым взглядом.
К станции он подошёл взвинченным до предела.
На вытоптанном пустыре горел костёр — варили обед. Солдаты в расстёгнутых шинелях хлебали суп из прокопчённых котелков. Ни один не поднял взгляда. Коверзнев не стал связываться— прошёл мимо. За кипятком стояла очередь. Все бородатые, грязные; лица задубели от ветров и солнца. Очевидно, фронтовики. Двери красных теплушек распахнуты. Желтеют свежие дощатые нары, винтовки брошены без присмотра — лежат на примятой соломе. Офицеров не видно.
— Вояки!.. — процедил сквозь зубы Коверзнев.
Пошёл наискосок через рельсы. Впереди колыхалась серая от шинелей толпа. Коверзнев остановился.
На клетке из прогнивших шпал стоял унтер и выкрикивал хрипло:
— Нет, братцы, неправильно нам этот молодяшка говорил! Имеется полный резон воевать до победного конца!..
«Один умный нашёлся», — подумал Коверзнев, но с недоверием ждал, что он скажет дальше.