Так она оказалась у того места, где галерея поворачивала за угол и откуда за изогнутыми ветвями сосен был виден пруд, чуть поблескивавший даже в ночном полумраке. И вдруг она с испугом услыхала из комнаты рядом тревожный и в то же время странный тихий шум чьего-то спора. Кругом все замерло в полной тишине, не слышно было человеческого голоса, и только не то в лунных лучах, не то в ночной мгле — не поймешь — плескались рыбы. Поэтому, услыхав эти звуки, она невольно остановилась. «Ну, если это кто-нибудь озорничает, я им покажу!» — подумала служанка и, сдерживая дыхание, тихонько прильнула к двери.
Обезьянке, видно, казалось, что служанка мешкает. Она нетерпеливо покружилась у ее ног, потом жалобно застонала, точно ее душили, и вдруг вскочила ей на плечо. Служанка невольно отвела голову в сторону, хотела от нее увернуться, а обезьянка, чтобы не соскользнуть вниз, вцепилась ей в рукав,— и в эту минуту, совсем забывшись, служанка покачнулась и всем телом ударилась о дверь. Ну, тут уж медлить нельзя было. Она быстро раздвинула дверь и хотела было кинуться в не освещенную луной глубину комнаты, но тут же остановилась в испуге, потому что навстречу ей, словно стрела, спущенная с тетивы, выскочила из комнаты какая-то женщина. В дверях она чуть не столкнулась со служанкой, кинулась наружу, как вдруг упала на колени и, задыхаясь, испуганно уставилась на нее так, словно увидела перед собой что-то страшное.
Незачем и говорить, что это была дочь Гиббо. Но в этот вечер она показалась прямо на себя непохожей. Глаза были широко раскрыты. Щеки пылали румянцем. К тому же беспорядок в одежде придал ей прелесть, необычную при ее всегдашнем младенческом виде. Неужто это в самом деле нежная, пугливая дочь Гиббо? Служанка прислонилась к двери, глядя на эту красивую девическую фигуру, озаренную луной, и, указывая в ту сторону, откуда слышались чьи-то поспешно удалявшиеся шаги, спросила глазами: кто?
Но девушка, закусив губы, молча покачала головой. Какой у нее был расстроенный вид!
Тогда служанка нагнулась и, приблизив губы к ее уху, шепнула: «Кто?» Но опять она только покачала головой и ничего не ответила. Мало того, на ее длинных ресницах повисли слезы, и она еще крепче сжала губы.
Служанка была от природы глупа и, кроме самых простых, всем понятных вещей, ничего не смыслила. Поэтому она просто не знала, что еще сказать, и некоторое время стояла неподвижно, словно прислушивалась, как бьется ее сердце. Да и расспрашивать дальше ей почему-то казалось нехорошо...
Сколько времени это продолжалось, неизвестно. Наконец она задвинула дверь и, оглянувшись на девушку, которая, видно, уже немного пришла в себя, как можно мягче сказала: «Ступай к себе в комнату». Потом с какой-то тревогой в душе, как будто увидела что-то недозволенное, и, чувствуя себя неловко, — а перед кем, не знала, она пошла туда, куда направлялась. Но не прошла и десяти шагов, как кто-то опять робко потянул ее сзади за подол. Она испуганно оглянулась. Как вы думаете, кто это был?
У ее ног стояла обезьянка Гиббо и, сложив руки, как человек, звеня золотым колокольчиком, учтиво кланялась.
После происшествия этого вечера минуло дней двадцать. Однажды Гиббо неожиданно пришел во дворец и попросил приема у его светлости: художник был человек низкого звания, но давно уже пользовался благоволением его светлости. И его светлость, который не так-то легко принимал кого бы то ни было, и на этот раз охотно соизволил дать свое согласие и сейчас же позвал его к себе. Гиббо с видом еще более угрюмым, чем обычно, почтительно простерся ниц перед его светлостью и хриплым голосом проговорил:
— Дело идет о ширме с картиной мук ада, что ваша светлость давно изволили повелеть мне написать. С великим усердием днем и ночью держал я кисть и добился успеха. Большая часть моей работы уже сделана.
— Прекрасно, я доволен.
Однако голос его светлости, изволившего произнести эти слова, звучал как-то вяло, без воодушевления.
— Нет, ничего прекрасного нет! — Гиббо с несколько рассерженным видом опустил глаза.— Большая часть сделана, но одного я сейчас никак не могу нарисовать.
— Что такое?! Не можешь нарисовать?
Да, не могу. Я никогда не могу рисовать то, чего не видел. А если нарисую, то недоволен. Выходит, все равно что не могу.
Услыхав эти слова, его светлость насмешливо улыбнулся.
— Значит, чтобы нарисовать ширмы с муками ада, тебе нужно увидеть ад?
— Да, ваша светлость, изволит говорить правду. Но несколько лет назад, во время большого пожара, я собственными глазами видел такой яростный огонь, что он может сойти за пламя ада. И пламя на картине я написал благодаря тому, что мне привелось видеть этот пожар. Ваша светлость изволите знать эту картину.
— А как же с грешниками? Да и адских слуг ты вряд ли видел?
Его светлость задавал один вопрос за другим с таким видом, как будто слова Гиббо совершенно не доходили до его ушей.