— Я видел человека, закованного в цепи. Я полностью срисовал, как другого человека терзала хищная птица. Так что нельзя сказать, что я совсем не знаю мучений грешников. И адские слуги...— Гиббо криво усмехнулся,— и адские слуги не раз являлись мне не то во сне, не то наяву. Черти с бычьими мордами, с конскими головами или с тремя лицами и шестью руками, бесшумно хлопая в ладоши, беззвучно разевая рты, приходят меня истязать, можно сказать, ежедневно и еженощно. Нет... что я хочу и не могу нарисовать — это не то.
Такие слова, должно быть, изумили даже его светлость. Некоторое время его светлость недовольно смотрел на Гиббо, а потом, грозно сдвинув брови, отрывисто бросил:
— Говори, чего же ты не можешь нарисовать?
— Я хочу в самой середине ширмы нарисовать, как сверху падает карета.
Сказав это, Гиббо в первый раз устремил пронизывающий взгляд в лицо его светлости. Говоря о картинах, он как будто делался сумасшедшим, и вот в эту минуту от его взгляда действительно становилось жутко.
— А в карете,— продолжал художник,— разметав охваченные пламенем черные волосы, извивается в муках изящная придворная дама. Задыхаясь от дыма, искривив брови, она запрокинула лицо вверх. Рука срывает бамбуковую занавеску, может быть, чтобы избавиться от сыплющихся с нее дождем искр. Над нею, щелкая клювами, кружат и вьются десять, двадцать диковинных птиц... Вот эту даму в карете — ее-то мне и не удается никак нарисовать!
— Ну и что же? — почему-то с довольным видом понукал художника его светлость.
А Гиббо с трясущимися, точно от лихорадки, красными губами еще раз, как во сне, повторил:
— Ее-то мне и не удается нарисовать...— И вдруг резко, точно набрасываясь на кого-то, он выкрикнул: — Прошу вашу светлость — сожгите у меня на глазах карету. И, кроме того, если можно...
Лицо его светлости потемнело, но вдруг он громко захохотал. И, давясь от смеха, изволил проговорить:
— Я сделаю все, как ты просишь. А можно или нельзя — об этом рассуждать ни к чему.
Вид у его светлости тоже был необыкновенный — на губах пена, в бровях гроза, можно было подумать, что его заразило безумие Гиббо. Его светлость замолчал было, но вдруг что-то прорвалось в нем, и он опять, безостановочно, громко смеясь, сказал:
— Сожгу карету! И посажу туда изящную женщину, наряженную придворной дамой. И женщина в карете, терзаемая пламенем и черным дымом, умрет мучительной смертью. Тот, кто замыслил это нарисовать, действительно первый художник на свете! Хвалю. О, хвалю!
Услыхав слова его светлости, Гиббо сразу побледнел, только губы у него шевелились, точно он ловил ртом воздух, и вдруг, как будто все тело его ослабело, он припал руками к полу и тихо, едва слышно поблагодарил:
— Это великое счастье!
Это случилось через два-три дня, ночью. Его светлость согласно своему обещанию, изволил позвать Гиббо, чтобы дать ему посмотреть своими глазами, как горит карета. Разумеется, это произошло не во дворце у реки. Карету сожгли на загородной вилле, где раньше, кажется, изволила проживать сестра его светлости. Эту виллу в просторечии называли «Дворец Юты».
Этот «Дворец Юты» был давно уже необитаем, и большой заброшенный сад совсем запустел. Это место выбрали, вероятно, по предложению тех, кто видел, как здесь пустынно. Ходили всякие толки и о скончавшейся здесь сестре его светлости: например, будто и теперь в безлунные ночи по галерее таинственно, не касаясь земли, скользит ее алое платье. Здесь и днем было мрачно, и выпи жутко носились при свете звезд, точно какие-то диковинные существа.
И тогда как раз была темная безлунная ночь. При светильниках можно было видеть, как его светлость в придворном платье — с гербами — сидит, скрестив ноги, у края наружной галереи на подушке, окаймленной белой парчой. Вокруг него почтительно расположились приближенные. Среди них особенно бросался в глаза один силач, о котором рассказывали, что еще недавно, во время войны, он от голода ел человеческое мясо и с тех пор мог сломать рога живому оленю. Он с внушительным видом восседал в углу, опоясанный широким поясом, держа меч рукояткой вниз. Ветер колебал пламя светильников, и человеческие фигуры то выступали на свет, то уходили в тень, и все это было похоже на сон и почему-то наводило страх.
А в саду сверкала золотыми украшениями, как звездами, карета, не запряженная, с оглоблями, опущенными наклонно на подставку. Над высоким верхом ее нависал густой мрак, и при взгляде на нее холод пробегал по спине, даром, что уже начиналась весна. Синяя легкая занавеска с узорчатой каймой была опущена донизу и скрывала то, что находилось внутри. Вокруг кареты стояли наготове слуги с горящими сосновыми факелами в руках, следя за тем, чтобы дым не относило к галерее.
Сам Гиббо сидел на корточках поодаль, напротив галереи. Он казался каким-то особенно маленьким, жалким, словно его давила тяжесть неба. Позади него в таком же костюме сидел, по-видимому, сопровождавший его ученик. Так как они оба были далеко и в темноте, с моего места под галереей нельзя было различить даже цвета их платья.