И нам почудилось в его голосе смущение за того, который уехал.
Это были последние слова Анкундинова. Он умер в карцере.
II. ХИМИЯ
В тюремных списках нас именовали «военнопленными», а тюрьму называли «лагерем».
Для большего правдоподобия на остров привезли двух австрийских лейтенантов и чеха Цехдетышека. Все они действительно были взяты в плен русскими на галицийском фронте. Дожидаясь исхода войны, они мирно работали где-то на Мурмане. Здесь их захватили англичане, вторично объявив военнопленными.
Их поместили в нашем бараке. Юные лейтенанты устроились в углу, особняком ото всех. Приходя с работы, они долго и тихо шептались по-немецки за фанерной перегородкой. Они твердо верили, что их скоро обменяют, и тщательно штопали по вечерам облезшие мундирчики.
А Цехдетышек сразу примкнул к нам. Это был фармацевт, довольно хорошо говоривший по-русски. Уже два года он работал в железнодорожной аптеке на Мурманке. Недавно он женился на пухленькой вдовушке-буфетчице (фотографию ее он показал всем нам и тут же прибил в изголовье отведенного ему на нарах места). Фармацевт даже перестал вспоминать о потерянной родине. Если бы не вспомнили о ней англичане…
Цехдетышек был болен какой-то застарелой желудочной болезнью. Он привез с собой в тюрьму жестяную банку с коричневыми пилюлями, составленными по его собственному рецепту. Когда драгоценные пилюли кончились, фармацевт сразу пал духом. Он со страхом заглядывал в котелок темной воды с несколькими зернышками риса на дне, — это все, что получали мы на обед, — и повторял уныло:
— Это не пища! Нет, не пища!
И низко опускал большой нос.
Мы все жестоко страдали от голода. Но тощий Цехдетышек начал сдавать раньше других.
Он проводил костлявыми пальцами по волосам и сбрасывал на пол блеклые серые пряди.
— Глядите, глядите! — пугаясь сам, говорил он. — Как волосы лезут! Через меру малокровие!
Как это ни странно, он начал умирать с носа. Большой нос Цехдетышека неестественно вытянулся вперед, ноздри побледнели и желто обозначились хрящи. Цехдетышек часто и как бы недоуменно трогал нос, теребил за кончик, — нос оставался холодным и бескровным, не двигались ноздри. Нос уже умер.
И с каждым днем мы примечали: осели щеки, оттопырились уши, потухли глаза, посинели губы, на лбу обозначились костные швы, падает голос.
Но фармацевт еще продолжал жить среди нас. Он все ходил вокруг барака, легко переступая высохшими ногами и покачивая в такт мертвым носом. Он думал.
— Франц! — однажды окликнул я его. — О чем вы думаете?
Он подошел ко мне и долго вглядывался в мое лицо, как бы не узнавая.
— А? Что? — подставил он ухо.
— О чем вы все думаете, спрашиваю?
Он оглянулся.
— Интервенты решили сморить нас на этом — будь он проклят! — острове. Не так?
Лицо его исказилось гримасой смеха. Я отшатнулся: это была мертвая, тихая усмешка черепа.
— Ну? — спросил я нетерпеливо.
— Что касается меня, то это у них не получится.
И он ушел от меня легкой, подтанцовывающей походкой. Мне почудилось, что он весь чуть слышно поскрипывает в суставах.
Как-то под утро я проснулся от холода. В остывших печах пронзительно свистел ветер. Запутанные сонные вскрики перекидывались над нарами. Казалось, шла в бараке непрерывная веселая перекличка.
За стеной барака гремели на морозе тяжелые шаги часовых. Они останавливались под окнами и подолгу прислушивались к бредовым выкрикам спящих. Потом опять начинали свое круговое хождение.
Лицо, шея и руки мои горели от клопиных укусов. Тяжелые и холодные, как черви, ползали по мне насосавшиеся клопы. Я равнодушно смахивал их и, торопясь уснуть, натягивал на голову одеяло.
И вдруг странный жестяной звук донесся до моего слуха. Приподняв краешек одеяла, я стал наблюдать.
Далеко в проходе трепетно и неясно горел ночник. В косом луче его, падавшем сбоку, я видел мертвую голову Цехдетышека. Он увлеченно растирал что-то в своей банке и подозрительно оглядывался каждый раз, когда под нажимом палочки щелкало дно жестянки. Потом он долго завертывал какие-то бумажки. Утром я подмигнул Цехдетышеку:
— Как сегодня спали, Франц?
— А? Что? — поднял он темный больной взгляд.
— Какие вы порошки развешивали?
— Тсс! — тревожно завертел он головой. — Я вам скажу… все скажу… Только, понимаете, силенциум!
«Силенциум» — по-латыни значит «молчание».
Фармацевт уважал меня за знание этого языка, употребляемого в его профессии. И на этот раз, заговорщицки сжимая мою руку, он повторил несколько раз:
— Силенциум! Я обещал.
С этого дня Цехдетышек ежеутренне подходил ко мне и, близко наклоняясь мертвым носом, спрашивал:
— Какой вид у меня находите? Уже чувствую самого себя лучше.
И довольно гладил опухшие с голоду щеки.
С насмешкой он рассказывал о том, как пекли вчера немчики-лейтенанты лепешки, замешав тесто из толченых галет и опилок.
— Кха! Кригсброт! То есть хлеб войны. Пита-а-ние! — блеющим голосом смеялся он, и запавшие глаза его сияли. — Правда, так сытнее. Немцы научились обманывать желудок. Но ведь все дело в питательности. Белки… углеводы… гемоглобин… химия! Она может творить чудеса. Для нее нет ничего запретного или нечистого. Не так ли?..