Не заметили и прошли мимо дома. От моря шел гул, там слабо светилось небо и ярко горела одинокая звезда — то зеленым, то синим огнем. В тишине шелестели сухие стручки акаций, и было слышно, как внутри них перемещаются затвердевшие зерна.
Суров потянулся за портсигаром.
Вера положила руку на его ладонь:
— Не надо, Юра. Успеешь.
Наверное, понимала его состояние — неудержно потянуло туда, на заставу, где все было близко и дорого, где оставались старшина Холод и Ганна Сергеевна, солдаты — такие разные и хорошие. Молча снял ее руку, открыл портсигар. Зажег спичку, прикуривая, и поймал на себе Верин взгляд, до удивления незнакомый.
28
Холод отдыхал перед выходом на поверку. Ганна Сергеевна засиделась на кухне допоздна: с вечера учила жену заместителя шить детское приданое. Затем, проводив соседку, читала. Поспал Холод не больше двух часов и проснулся, лежал с открытыми глазами, глядя в потолок. Всякие мысли одолевали старшину, непонятное беспокойство томило сердце. Раньше его успокаивал домашний уют: Ганна содержала квартиру в большой чистоте, следила, чтоб муж был досмотрен, накормлен. В доме пахло борщом, пирогами. И еще чебрецом — Ганна с лета запасала его, клала в гардероб, под кровать. Нынче и уют не веселил, не грел.
Неприютный октябрь рвал с деревьев листву, лес раздвинулся, посветлел, редко звучали птичьи голоса, лишь по утрам в бору пинькали синицы, ворчливо трещали сороки да противно орали сойки. На день птицы улетали кормиться ближе к жилью, на жнивье, и тогда на холодную землю, на оголенные деревья и увядшие травы ложилась тишина. Небо закрыли тяжелые тучи, все реже с высоты раздавался прощальный крик птиц, улетающих на юг.
С отъездом Сурова жизнь как бы замедлилась и притихла, будто и ее коснулось холодное дыхание осени. Старослужащие прикидывали, сколько осталось до «финиша». Счет шел на недели и дни, на количество тарелок гречневой и перловой каши, на километры дозорных троп. Сходились в сушилке, курили.
— Земеля, сколько? — хитро подмигивая Бутенко, спрашивал Мурашко.
— Все мои.
— Сто двадцать гречневой — отдай, — шутя требовал Мурашко. — Двести шрапнели себе оставь.
Шрапнелью называли нелюбимую перловку, она уже в горло не лезла, а ее готовили чуть ли не через день.
Солдаты прошлогоднего призыва с полным к тому основанием считали себя «стариками», стали уверенней и ждали прибытия молодых.
— Скоро салаги привалят, — важно говорили между собой и оглядывались, нет ли поблизости старшины: за «салагу» Холод не давал спуску.
На плечах старшины теперь лежала вся тяжесть работы — молодой заместитель медленно вникал в дело, всякий раз перепоручал Холоду то одно, то другое, оставив за собой проведение политических занятий и строевой подготовки, часто выезжал в тыл. Холоду казалось, что ездит он туда чаще, чем на границу. Не завел ли лейтенант деваху на стороне?
Однажды он своими сомнениями поделился с женой.
— Чого цэ тоби збандурылося! — возмутилась Ганна Сергеевна. — Вин же ж з своею Галкой як два голубка жывуть…
— А ты — бух ругаться, — пробубнил, смущенный.
Галина Ипатьевна — совсем еще дитя — была на сносях. Лейтенант не позволял ей шагу ступить без него, все делал сам: стряпал, стирал.
Холод понимал, что его подозрения лишены оснований, и тем более подмывало сказать заместителю, что куда важнее изучить границу в первую очередь, а тыл — потом. И таки сказал.
— Занимайтесь своим делом, старшина, — отрезал лейтенант. — Вопросы есть?
— Нема…
— Надо говорить «нет».
— Поздно меня переучивать, товарищ лейтенант, — обиделся Холод. Крепко обиделся. — Насчет границы я к тому, что обстановка, сами знаете, сурьезная. Нарушителя ждем, а солдат — он солдат и есть: молодежь. Ему свои мозги не вставишь.
— Вопросов нет?
— Нема.
После того Холод к лейтенанту больше не лез с советами, тот по-прежнему ездил в тыл и, что особенно вызывало негодование старшины, — слишком запанибратски обращался с личным составом, держался с солдатами чуть ли не на равной ноге. Холод несколько раз замечал, что лейтенант заговорщически переглядывался то с Колосковым, то с Лиходеевым, умолкал или менял тему разговора, если старшина появлялся рядом с ним.
Что-то переменилось и в отношении личного состава к старшине. Что именно — Холод не мог уловить, и это его тревожило. Что до личного, тут и вовсе сплошной мрак. Два месяца минуло, как подал докладную на увольнение, а все молчат — ни тпру ни ну. И опять же, куда пойдешь с жалобой? Никуда. Кондрат Холод за всю свою службу жалоб не писал, устно их не докладывал. Разве что Ганне, когда через край перейдет, душу откроет.
— Мовчать, мовчать, — как-то поделился с женой своею тревогой. — Осень же, бач, под носом. Может, еще одну докладную? Повторить? Твое какое мнение?
— Жалованье платят?
— Ну!
— Дело свое справно сполняешь?
— Ну!
— Под крышей живешь?
— Чого ты мене допытуешь, Ганно? Время идет, а я промежду небом и землей. Это понимать надо. При чем тут крыша, жалованье? Про завтра думаю. Место в лесничестве пустовать не может до бесконечности. Подержать, подержать и скажуть…
Ганна рукой махнула: