Позже, в XVIII и XIX веках, Европа пережила повсеместное “изобретение наций”. Интеллектуалы собирали ту или иную “национальную литературу” из народных песен и устных преданий, синтезировали нормативные письменные языки из диалектов и сочиняли истории наций по летописям и народным эпосам. Из каждого столичного города по деревням устремилось полчище Вольфгангов Фойрштайнов с записными книжками и карандашами. Они работали в соответствии с теологией: ими двигала вера в то, что пробудившееся национальное сообщество встанет на путь высшей самореализации в форме национального государства.
И все же нация, как воображаемое или даже поддельное сообщество, гораздо старше национального государства. Она существовала до политической мобилизации, которая стала возможна благодаря печатной революции. В новых изводах она будет существовать и после того, как национальное государство отойдет в прошлое. Да и самая практика изобретения истории с целью легитимации некоей зарождающейся социальной группы тоже старше, чем современный романтический национализм. Джон Ди, валлийский колдун и проходимец, увлек Елизавету I Английскую рассуждением, что, поскольку она принадлежит к династии Тюдоров, ведущей свой род от валлийских королей, она должна восстановить кельтское королевство Артура не только в границах “Британии”, но и в пределах всей мифической империи Артура за океаном: наследием этой “Великобритании”, заявил Ди, по праву являются обе Америки. Однако в мире не было другого столь же причудливого или парадоксального исторического трюка, как возрождение Сарматии.
В начале XXI века мы воспринимаем Польшу как государство на берегу Балтийского моря. Нам кажется, что у истоков Польши стоят протославянские земледельцы, селившиеся вдоль реки Вислы все дальше к северу, чтобы достичь Балтийского моря в Гданьской бухте. Однако были времена, когда Польша считала своей исконной родиной берег Черного моря и когда поляки возводили свою родословную к индоиранскому народу пастухов-кочевников – сарматам.
В XVI веке польские писатели начали утверждать, что поляки – потомки сарматов. Поначалу это притязание не казалось нелепым; таким образом, Польша просто следовала европейской моде. В эпоху Возрождения приукрашивание династий генеалогиями, раскопанными у классических авторов, стало литературной традицией, насаждавшейся именно вследствие печатной революции, благодаря которой придворные получили доступ к греческим и римским хроникам. Раз Елизавета Английская была наследницей досаксонских бриттов, раз шведские короли были потомками готов, французские короли – отпрысками галлов, а московские цари (с особенно причудливым чванством) через Рюрика назывались родней императора Августа, со стороны Речи Посполитой не было чрезмерным чудачеством щеголять происхождением от племени иранских “варваров” с Черного моря.
Но затем, в следующие сто лет, сарматский миф получил собственный, необычайный и прихотливый поворот. “Сарматизм”, который прежде был официальным мифом двора, стал массовым убеждением целого социального класса.
В XVI и XVII веках польская знать (шляхта) уверовала в то, что именно они и только они, а не польское население в целом, являются потомками сарматов. Они были не просто высшей кастой польского общества, а принадлежали к иной расе. Прочие классы, такие как горожане или крестьяне, должны были, следовательно, иметь другое, более низкое расовое происхождение. Вскоре новые псевдоклассические заимствования позволили ученым отнести низшие сословия к “гетам” или “гепидам” – менее крупным племенам фракийского или германского происхождения, которые, согласно этой фантазии, переселились в Восточную и Центральную Европу как рабы благородных сарматов.
Шляхта господствовала в польско-литовской республике. Эта огромная социальная группа составляла приблизительно 10 % населения. Ее представителями были как княжеские семьи, богатством превосходившие многих европейских королей, так и чумазые мелкопоместные дворяне, которые сами вскапывали и мотыжили свои полоски ржи. Своим темным происхождением она обязана клановой системе, пополнявшейся за счет военной вассальной зависимости и усыновления в той же мере, что и за счет наследственной принадлежности: ее модель походила скорее на традиционное общество в шотландском гэлтахте, чем на феодальный строй в Западной Европе.