Название «El Desdichado» с самого начала указывает на чужеродность текста, который идет за ним, однако его испанская звучность – четкая и ясная, несмотря на горестный смысл самого слова, порывает с затемненным и скромным вокализмом французского языка и как будто предвещает триумф в самом сердце мрака.
Кто такой
Какого наследства он лишен? С самого начала указывается на некое первичное лишение, – но лишение не некоего «блага» или «объекта», которые составляют материальное или передаваемое наследство, а лишение неименуемой территории, которую можно было бы странным образом призывать или упоминать, находясь на чужбине, в фундаментальном изгнании. Это «нечто», чего лишили, предшествует различимому «объекту» – это тайный и неприкасаемый горизонт всех наших любовных историй и желаний: с точки зрения воображаемого, он приобретает устойчивость архаической матери, которую, однако, ни один образ схватить не способен. Неустанный поиск любовниц или же, в плане религиозном, собирание женских божеств и богинь-матерей, которыми щедро одаривает его Восток и особенно Египет, указывают на неуловимость этой
Если меланхолик непрестанно осуществляет – одновременно в любви и в ненависти – захват этой вещи, поэт находит загадочное средство, позволяющее одновременно быть зависимым от нее и быть… в другом месте. Лишенный наследства, этого потерянного рая, он несчастен; но все же письмо оказывается странным средством управления этим несчастьем, поскольку оно размещает внутри него это «Я», которое господствует над двумя сторонами лишения – над сумраком неутешенного [l’inconsolé] и над «поцелуем королевы».
В таком случае «Я» утверждается на территории художественного вымысла: для «я» место есть только в игре, в театре, под маской разнообразных персонажей – настолько же экстравагантных, чудесных, мифических, эпических, исторических, эзотерических, насколько же и невероятных. Одерживающих победу, но недостоверных.
Это «Я», которое связывает и удостоверяет первую строку стихотворения: «
Поэтому в дальнейшем дилемма представляется так: либо следы этой потерянной Вещи утянут за собой того, кто говорит, либо же ему удастся совладать с ними – включить их в себя, встроить их в собственную речь, ставшую песней в силу того, что она берется за Вещь. Другими словами: сожрут ли вакханки Орфея или же Орфей совладает с вакханками благодаря своему заклинанию как символической антропофагии?
Это колебание сохранится навсегда. После этого невероятного утверждения присутствия и надежности, напоминающих патриархальную уверенность Гюго, которого одиночество не расстраивает, а утешает («