Событие сегодня – это человеческое безумие. Политика составляет часть этого события, особенно в ее смертоносных конвульсиях. В противоположность мнению Ханны Арендт, политика не является тем полем, на котором развертывается свобода человека. Современный мир, мир мировых войн, третий мир и скрытый мир смерти, воздействующий на нас, – все эти миры лишены культурного великолепия греческого полиса. Область современной политики в своей массе является тоталитарно-социальной, нивелирующей, убивающей. Поэтому безумие является местом антисоциальной, аполитической и парадоксальным образом свободной индивидуации. Столкнувшись с ней, политические события, пусть даже чудовищные и чрезмерные, например вторжение нацистов или атомный взрыв, растворяются, получая свою меру лишь в человеческой боли, которую они вызывают. В пределе, с точки зрения нравственной боли, не существует иерархического различия между влюбленной девушкой, остриженной во Франции, и японкой, сожженной атомной энергией. Для этой этики и эстетики, заботящейся о страдании, поруганное частное облекается неоспоримым достоинством, которое преуменьшает значение публичного, возлагая на историю невыносимый груз ответственности за запуск болезни смерти. В результате публичная жизнь оказывается в значительной степени дереализована, тогда как частная жизнь, напротив, разрастается, занимая в итоге всю реальность и делая все остальные заботы бессмысленными. Новый мир, крайне политический, оказывается ирреальным. Мы живем в реальности нового мира страдания.
В силу этого императива фундаментальной болезненности различные политические позиции представляются равнозначными, поскольку все они указывают на собственную стратегию бегства и лживой слабости: «
Отправляясь от этого предела, станет возможно приостановить наблюдение за политикой, перейдя к уточнению описания одной лишь радуги боли. Мы – выжившие, живые мертвецы, трупы с отсрочкой, скрывающие в личных хиросимах пустоты нашего частного мира.
Можно представить себе искусство, которое, не отворачиваясь от груза современной боли, утопит ее в триумфе победителей, или же в метафизическом сарказме, или энтузиазме, а может быть, – и в нежности эротического удовольствия. Разве не верно и то, что современному человеку лучше, чем какому-либо другому, удается победить могилу, что жизнь одерживает верх в опыте живущих и что в военном и политическом отношении разрушительные силы Второй мировой войны кажутся как будто обузданными? Дюрас выбирает иной путь – или покоряется ему: непосредственное, сладостное, околдовывающее созерцание смерти внутри нас, устойчивости травмы.