Кужелев с тупым равнодушием смотрел на пухлый сугроб, весь испещренный мышиными следами. Из-под снежного покрова виднелась кисть руки, иссушенные морозом скрюченные пальцы серели на ослепительно белом снегу, точно сухие еловые сучья. Вдруг около закостеневшей руки зашевелился снег. Из глубины сугроба вынырнула мышь. Прошив нетронутую целину короткой строчкой, она удобно устроилась на скрюченном пальце покойника.
Иван вспомнил погрызенный мышами бок пойманного в петлю зайца. Его всего передернуло от омерзения. От накатившей внезапно злобы он словно обезумел, дико закричал, затопал ногами. Мышь исчезла, юркнув под снег. Иван еще долго мычал что-то нечленораздельное, судорожно прижимая к себе закаменевшее тельце ребенка. Наконец приступ внезапно вспыхнувшей ярости прошел. Иван замолчал, чувствуя неловкость за свою мало объяснимую звериную лютость:
– Господи, прости меня! – виновато вполголоса проговорил он. Глаза у Кужелева приобрели осмысленное выражение. Он еще раз оглядел сугроб, укрывающий страшную схоронку, и решительно направился в поселок, все убыстряя и убыстряя шаги. Приближаясь к бараку, он уже почти бежал, оскальзываясь, теряя равновесие, неловко прижимая ребенка к груди.
При звуке скрипнувшей входной двери Лаврентий поднял голову. Увидев в светлом проеме двери освещенную солнцем фигуру зятя, тревожно спросил:
– Ты чего, Иван?
Кужелев молча переложил ребенка на одну руку; второй – взял топор и заткнул его за пояс. Потом нагнулся и, шаря рукой под топчаном, нащупал черенок и достал лопату.
– Можить, помочь, Иван? – спросил догадавшийся тесть.
– Не надо… Сам управлюсь! – сухо ответил Иван.
– Вроде нехорошо, Иван! Не по-хрестьянски… – раздался из темноты чей-то старческий дребезжащий голос. – Свое дите, своими же руками…
Иван повернулся на голос и зло прохрипел:
– А че щас по-хрестьянски… – и исчез в дверном проеме, яростно прикрыв ногой дверь.
Кужелев выбрал место около молоденькой пушистой пихтушки. Осторожно положив дорогой сверток на нетронутую снежную целину, он стал упрямо раскидывать сыпучий снег, добираясь до земли. Расчистив площадку, он воткнул лопату в сугроб, взял топор, выпрямился и стал прикидывать на глаз размер и расположение могилки.
– Вот так, сынок, будет хорошо. Ножками на солнышко и положим! – тихо проговорил молодой отец.
Топор звенел и отскакивал от неподатливой мерзлоты. Иван не чувствовал холода, упрямо скалывая мелкими кусочками мерзлую землю. Наконец мерзлота закончилась, и землекоп уже лопатой легко выкопал и подчистил могилку. Рядом с ямой на снегу парила свежая земля, покрываясь тончайшим слоем куржака. К полудню Кужелев закончил тягостную работу. Склонив голову, он долго стоял около свежего могильного холмика…
Лаврентий сидел на нарах, бездумно вперив глаза на печку, в которой гулко потрескивали горевшие поленья. Жамов поморщился и негромко буркнул под нос:
– Опять пихта попала, язви ее. Че за пустое дерево – ни тепла, ни свету, только треск один. Опеть же возьми ее в другом – так ей цены нет!
– Ты че бормочешь, отец! – не поняла Анна.
– Да так я, про себя… – отмахнулся Лаврентий.
За спиной у него в полутемном бараке невнятно бормотали, постанывали на топчанах жильцы, отгороженные друг от друга легкими ситцевыми занавесками. Воздух, наполненный смрадом давно не мытых тел и миазмами человеческих испражнений, исходившими от поганых ведер, стоявших около каждой ситцевой выгородки, мутным потоком заливал нары.
«Понабили… – подумал Лаврентий. – Точно пчелиные соты. – И с горечью размышлял дальше. – Детей похоронил, теперь внука». При мысли о внуке он особенно остро почувствовал неумолимую скоротечность времени. Мужик ужаснулся:
– Осподи, а сами-то еще и не жили… То германская, то революция, идри ее в корень! Потом Гражданская… – Даже от одной только мысли о ней у Лаврентия побежали по спине мурашки: – А щас че делатся?! Дожили, называется, язви их в душу…
Сидит Лаврентий, бывший партизан, в зловонном бараке, низко опустил голову, в которой со скрипом, тягостно, точно несмазанные тележные колеса, ворочались мысли:
«В партизанском отряде легше было. Загнал нас Колчак в болото; половина отряда перемерла, но там мужики – вооруженные, а здесь – старики, дети… – Лаврентий скрипнул зубами. – Также болели… цинга, водянка. Спасибо Василию Тимофеевичу! – Жамов вспомнил старика-партизана. – Пихтовым отваром поставил на ноги бойцов». – Вот и здесь, на Васюгане, выручал пихтовый отвар, кисловато-горьковатый, отдающий на вкус пахучим пихтовым маслом.
Жамов подошел к печке и помешал деревянной палкой в ведре, в котором парилась пихтовая лапка.
– Однако, поспела! – Лаврентий снял с плиты ведро и поставил его на пол.
По проходу медленно шла Мария Глушакова. Каждый шаг давался женщине с большим трудом. Она тихо постанывала, но упрямо передвигалась по коридору между нарами.
– Чего бродишь, чего бродишь! – из-за занавески раздался скрипучий женский голос. – Лежала бы себе тихо, не шиперилась!
Мария остановилась, повернулась на голос и беззлобно ответила: