С тупой тревогою, сдавившею его грудь, стоял Иван Мелентьев за зелёном скате между дубов, провожая глазами удалявшуюся пёструю толпу господ. Его старое мужицкое сердце слишком давно привыкло носить в себе безысходное горе крепостной мужицкой жизни, чтобы в нём могла сохраниться способность каких-нибудь острых впечатлений. Давно позабыл Иван Мелентьев, что такое страх, что такое радость. Если бы привели Ивана даже на край глинистой ямы в три аршина длины, в которой должны были успокоиться его ломаные кости, и тогда не колыхнулось бы особенно сильно его усталое сердце. Иван Мелентьев хоть ни разу не лежал в тёмной трёхаршинной землянке, однако не раз видел на себе смерть, не раз кончал не на шутку все свои короткие расчёты с тяжёлою мужицкою жизнью. Раза три клали Ивана под образа на стол, стащив с тёплой печи, где замирал он в никому не известной, ничем не облегчаемой немочи, обмывали по просьбе плачущей Арины холодненькой водицей, пока он ещё не закоченел совсем, одевали в чистую рубаху и приводили дьячка Якова Федотыча «отчитывать душеньку его», пока ещё старик не отошёл. И всё это видел и чувствовал старик и вслушивался смутным ухом в страшные, непонятные слова, напутствовавшие его из этой жизни в открывавшийся перед ним могильный мрак, который с безучастным выражением голоса и с унылой протяжностью вычитывал над ним, подёргивая длинным пьяным носом, из толстой и тёмной книги заспанный Яков Федотыч. И видел старик, как суетилась его причитывающая и хныкающая Арина ставить в печь с вечера пироги, чтобы на случай, если он к полуночи отойдёт, не срамно было бы людей принять. Видел старик, как подходили к нему один за другим старые и малые, свои и чужие, проститься с ним перед смертным часом, как старые старики, давние сверстники Ивана, покачивали над ним головами с каким-то суровым, словно досадливым для них сожалением. «Что ж, помирать собрался, Иван Иваныч? — говорил ему в утешение сосед, заглядывая ему в помертвевшие глаза с строгим, испытующим вниманием. — Этого, брат, не уйдёшь; сколько нам с тобою ни жить, помирать надо… и костям пора на покой… поработались… Тайн святых сподобился, попу споведался, и слава те, Господи! Дай Бог всякому так помирать. Не то что на большой дороге вздохнуть без покаяния, псом смердящим, а честно, по-христиански. Бог милостив. Деток твоих не оставит. Ты своё пожил, им теперь надо жить. В тебе, старике, уж какой для них прок! Только рот лишний. Вот не хуже я. Чего маюсь? А не прибирает Господь. Его воля! Руки на себя не наложишь».
Но терпкий мужицкий организм Ивана Мелентьева одолевал смерть, и со стола, из-под образов, он вставал на босые ноги и шёл задать корму кобыле.
Глядела смерть в бывалые очи Ивана Мелентьева и в другом, не таком тихом виде. В давние годы, когда нужда до того давила Ивана в глухом, почти безлюдном хуторе, что хоть на осину вешайся, не раз приходилось Ивану заниматься недобрым делом; далеко кругом мужики знали ухватку Ивана, как обувал он в лапти задом наперёд чужих кобыл и сводил их по ночам с чужого двора, как отгонял жеребят на ночном. Короток мужицкий суд конокраду. На конокрада не идут жаловаться, конокрада не вяжут. Конокрад лучше всех знает, что ждёт его в случае неудачи. Что ни стоит на дворе, что ни попалось под руку в избе — всё будет у него в горбу. Топор — топор, дубина — дубина. Конокрада мужик бьёт до той поры, пока можно сволочь его за ноги в канаву или овраг. Отдышит — отдышит, не отдышит — как знает. О нём найдётся тут не много печальников. Доставалось на своём веку такого угощенья и Ивану Мелентьеву. Лежал и он по двое суток в конопляниках и во рвах с пробитою насквозь головою, с перебитым рёбрами, в мучительной горячке. Раз, в пронзительный ноябрьский дождь, пришлось просидеть Ивану чуть не целый день в копани, среди мочившейся пеньки, по горло в замерзавшей воде, скрываясь от дреколья прилепских однодворцев, у которых он свёл было двух жеребцов. Выкарабкался Иван вечером из своей засады и уже не мог больше разогнуть скорчившейся спины. Так и окостенел, как сидел. Прополз Иван на карачках до своей хаты пять вёрст, втащили его на печку и девять недель не могли поднять с неё. С той-то поры навсегда перегнуло стулом Ивана Мелентьева, навсегда отшибло его старую богатырскую силу.
У Ивана Мелентьева, как ни закалила его жизнь, что-то тяжко было нонче на сердце. Неохотным, медленным шагом в раздумье шагал он по лесу, в котором ему с малолетства был знаком каждый куст. Вот он спустился в глубокую узкую лощину, засыпанную опавшим листом, на дне которой, между корнями густых старых осин, сочился совсем заросший вербою болотистый ключ. Эта непроходимая чаща вербовника была отличным убежищем серых лесных хищников, которые по узкому руслу лощины спокойно спускались ночами к жилищам людей.
Иван порыскал несколько минут по берегу ключа и наткнулся на залитые остатки костра. Досадливо покачал Иван головою и стал в каком-то презрительном раздумье расшвыривать ногою головни.