Вдруг ей ключом прилило в голову, и строй мыслей сразу смутился. Сцены прочитанных французских романов, рассказы, слышанные от m-lle Трюше, от Протасьева, от многих других, беспорядочною чередою выдвигались друг за другом. «Зачем я отложила свадьбу? — думалось теперь Лиде, и она сама пугалась ясности и решительности своих дум. — Всё равно я не могу любить Овчинникова. Я ни разу не сказала ему, что я его люблю. Он должен видеть, что я выхожу за него замуж не по любви. Свет имеет свои условия, и я подчиняюсь им. Я не имею права идти против желаний maman. Maman воспитала меня, maman отвечает за мою судьбу. Она лучше знает жизнь, чем я, и я обязана ей повиноваться. Но ведь никто не может заставить любить насильно. Замужество не значит непременно любовь. Я могу быть женою, хозяйкою дома, но на мою свободу никто не смеет посягнуть… я и никому не обещала… А тогда… Кто помешает нам… это будет ещё лучше… он беден, я богата… Нам будет так хорошо… У него всё будет, всё, что только ему нужно. Я только и буду думать о нём. О, какое это будет счастье! Как будет он счастлив… Он не подозревает, он будет в отчаянье, и вдруг… О, зачем я сделала глупость, отложила свадьбу. Уж кончать, так кончать. По крайней мере, не томиться. Не поговорить ли завтра с maman, она тоже огорчена отсрочкою. Нарежный тоже придёт завтра. Бедный, он думает, что это в последний раз, что я его навсегда прогоню за его кадетские проказы. Я ему не намекну ни одним словом. Скажу ему, что выхожу за Овчинникова, и больше ничего. Пусть себе помучается. Интересно видеть, какую вытянутую физиономию состроит этот негодный мальчишка. Он, наверное, и тут что-нибудь наповесничает. Ведь он может обойтись без шалостей одной минуты».
Заснула Лида поздно утром, когда стали звонить к ранней обедне и начали греметь по мостовой первые бочки водовозов. Но и во сне она видела всё то же, думала о том же и так же металась. Её насилу разбудили в одиннадцать часов, усталую и капризную.
С Лидой ещё ни разу не случалось, чтобы она не принимала утром. Но в этот день Лида решительно объявила, что она нездорова, что ей нужно подучить роль, и что она не оденется до обеда. Не умываясь и не расчёсываясь, она завернулась в тёплый широкий капотик, забралась с ногами в глубокое мягкое кресло и до пяти часов просидела за французским романом, не говоря ни слова ни с Татьяной Сергеевной, ни с m-lle Трюше. Зато Лида выпила две чашки крепкого шоколаду, что немало удивило Татьяну Сергеевну. Добрая старушка приписывала расстройство Лиды важному решению, принятому вчера, и благодарила Бога за счастливый исход своего заветного плана.
Нарежный явился целым часом раньше, чем его ждала Лида. Татьяна Сергеевна ещё отдыхала, по обычаю, после обеда, хотя лампы давно были зажжены. Он прошёл прямо в жёлтую диванную, где висевшая с потолка хрустальная палевая лилия разливала матовый фантастический свет, не доходивший до тёмных углов. Он приказал доложить о себе Лидии Николаевне, а сам ходил большими шагами по ковру, с серьёзною решимостью обвинённого, явившегося для выслушивания приговора. Он порывисто щипал пух пробивающихся усиков и отчаянно ерошил лоснящиеся волнистые волоса, что-то ворча себе под нос.
Лида вошла в диванную так тихо, что Нарежный заметил её уже тогда, когда она стояла с безмолвно вопросительным взглядом посреди комнаты. Ей пришла фантазия одеться к вечеру во всё чёрное. Её льняные волосы были распущены назад, как у маленьких девочек, и обильными волнами сбегали по плечам, резко выделяя своё бледное золото на глубоко сверкающей черноте бархатной кофточки. Никогда лицо Лиды не выражало столько внутренней жизни, как теперь, после тревожного дня, после ночи глубоких сердечных волнений. Лёгкая синева бессонницы отделяла её глаза, влажные и полные затаённой думы. Детский румянец и детская полнота щёк несколько поблёкнули, но зато тем осмысленнее смотрел слегка запёкшийся ротик Лиды. Вся фигура Лиды дышала соблазном и страстью, как никогда ещё не видел её бедный юноша.