— Вы позволили мне прийти к вам в последний раз, Лидия Николаевна, — начал Нарежный, не спуская с Лиды изумлённых глаз. — Я оскорбил вас… Но я не желал вас оскорблять, видит Бог… Лидия Николаевна. — Лида смотрела на него молча и строго. — Я… ей-богу, я не знаю, что со мною делается, — продолжал Нарежный, с азартом размахивая руками. — Я сам себе не рад! Чёрт знает, что такое… Мне ещё никогда не приходилось так скверно, Лидия Николаевна. Даже на выпускном экзамене. Даже когда меня секли в корпусе. Не сердитесь на меня, ради Бога; стòит ли на меня сердиться, посудите сами. Ведь если бы я нарочно… Я бы и душою рад… Да что ж делать? Я и сам знаю, что нехорошо, что это неприлично, глупо, что это должно казаться вам обидным… Но, честное слово, это случилось само собою. Я сам не ожидал. Я и не подозревал ничего, когда предложил вам кататься. А тут вдруг — хлоп! этакая оказия… Вы, может быть, не поверите, а, ей-богу, я себя за волосы таскал, когда возвратился домой. Я знаю, что стòит… ведь это ещё хорошо, что вы добрая, что вы позволили мне прийти к вам оправдаться, посмотреть на вас ещё разок. Разве я могу жить без вас, не видеть вас?
Бедный юноша дрожал, как в лихорадке, стоя перед Лидою, и с самым нежным вниманием пристыл глазами к её воспалённым глазам.
— Вы хотите, чтобы я раскаялась в своей доброте, — холодно сказала Лида, чьё сердце обливалось счастьем и которой хотелось прыгнуть не шею милому юноше. — Вместо того, чтобы извиняться в неслыханной дерзости, которую вы позволили себе сделать, которую никто бы, кроме меня. не простил вам, вы вдруг осмеливаетесь повторять те же глупости.
— Нет, уж извините меня, Лидия Николаевна! — в отчаянии произнёс Нарежный, путая свои чёрные вихры. — Это бог знает, что такое! Какое же тут оскорбленье? Конечно, я не имел права делать то, что случилось вчера: в этом я сознаюсь и прошу вашего прощенья. Но ведь нельзя же до такой степени простирать свой деспотизм. Это беспощадно… это… это невыносима. Я желаю покориться вам… Но я не могу… я возмущаюсь… Чем же я виноват, что я не в силах переносить вашего вида, что меня в лихорадку бросает, в жар, в холод от ваших глазок; нынче они особенно убийственны. Затем у вас такой ротик, на который смотреть нельзя… Я вот пришёл к вам трезвый, хладнокровный, а теперь стал сумасшедшим. У меня голова кверху ногами стала… У меня искры пробегают… Вы виноваты в этом , а не не я… Вы не смеете, не должны быть такой красавицей… Потому, что вы понапрасну мучаете нас, ей-богу, вы делаете преступленье. Я… я положительно взбунтуюсь против вас. Моя гордость, моё самолюбие оскорбляются. Мы такие же люди, как и вы. Я тоже молод. Тоже не урод. Я не глупее вас, я учился больше вашего, я всё могу сделать — и железную дорогу провести, и мост построить, и дом… И вдруг вы меня обращаете в дурачка, безумца… Можете водить за собою, как собачку на верёвочке, куда хотите и сколько хотите. Кто дал вам это право на деспотизм? Это вопиющая несправедливость природы, и я громко протестую против неё!
Лида едва имела сил, чтобы удержаться от неистового взрыва хохота. Её бесконечно забавляло и бесконечно льстило её самолюбию кадетская горячность Нарежного. Но она всё-таки овладела собою, и ласково улыбнувшись, сказала ему:
— Видите, я права, что запретила вам являться ко мне. Я спасаю вашу гордость и ваше спокойствие, только, во всяком случае, не кричите так: вы разбудите maman, которая ещё отдыхает, и напугаете нашу англичанку, нервы которой очень расстроены.
— О, так вы простили меня! Я по голосу вижу, что вы меня простили, совсем простили! — с радостной улыбкой прошептал Нарежный. — Я буду шептать так тихо, что никто не услышит, кроме вас, Лидия Николаевна… кроме тебя, моя Лидочка, моя радость!
Лида не успела произнести ни слова, как уже была в объятиях Нарежного. Он почти сломал её надвое эти резким кадетским объятием и осыпал безумными поцелуями её глаза, её губы, её грудь и плечи. Лида не могла двинуться, потому что скорее лежала на руках Нарежного, чем стояла на своих ногах.
— Нет… ты обманываешь меня… ты не сердишься… ты не можешь сердиться… мой Лидок, Лидочка моя, жизнь моя! — шептал совсем угорелый Нарежный. — Разве сердятся на то, что любят? Разве любить грез: Для чего же мы молоды? Для чего красота твоя? Я был сумасшедший, я был дурак, что просил у тебя прощенья за свою любовь… Я должен носиться с нею, гордиться ею, а не таить, как краденое… Я с колокольни закричу, что люблю тебя, всем объявлю и тебе, и твоей матери, и всему свету! Пусть всё погибнет для меня, если погибнет твоя любовь… Мне ничего другого не нужно.
— Безумный! Пустите меня! Не смейте, — вырывалась испуганная Лида. — Я сама виновата, что вы оскорбляете меня второй раз. Идите прочь от меня.
Нарежный выпустил Лиду из рук и упал на колени, крепко схватив её ноги.