И вдруг ей стало страшно: вот сейчас, через минуту, может произойти то, что они с Федором полушутя-полусерьезно называли венцом любви, чего никогда не стыдились, потому что считали это чистым, вот сейчас это может произойти, а ведь она, Елена, уже не та, в ней нет уже той, прежней, чистоты, и муж это, наверное, сразу поймет, угадает, почувствует. Какое же она имеет право предавать его еще раз?
— Федор! — закричала она в захлестнувшем ее отчаянии.
Муж посмотрел на нее вначале испуганно, а потом удивленно и, словно отрезвев, сел, держа ее руки в своих, и тревожно спросил:
— Что с тобой?
И тогда Елена все ему рассказала. Она не плакала, но губы у нее вдруг стали совсем сухими, будто ее мучила жажда, лицо пошло пятнами, и она с трудом сдерживала нервную дрожь. Лишь побелевшие пальцы, которые Федор продолжал держать в своих руках, ей совершенно не повиновались: словно маленькие живые существа, они то внезапно замирали, то начинали вздрагивать, и тогда Федор, успокаивая их, сжимал своими ладонями…
Потом он встал с постели, несколько раз прошелся по комнате и опустился на маленькую скамейку у печки. Глаза у него были закрыты, голову он обхватил руками и, кажется, забыл о времени. Прошел, может быть, час, а может, и два, и никто из них не проронил ни слова. Вот так и сидели в трех шагах друг от друга, разделенные предательством, и молчание казалось Елене той роковой чертой, той границей полного отчуждения, за которой для нее уже ничего не будет: ни прежнего счастья, ни любви, ни одного светлого мгновения.
Наконец она сделала над собой усилие, поднялась, вышла в коридор и вернулась с замороженными пельменями Федор на нее ни разу не взглянул — он как бы отключился от всего, что происходило и в этом доме, и в мире вообще. Все ему казалось сейчас нереальным и ненужным, все, кроме его собственных мыслей. Они жгли его, давили, словно череп был туго стянут железным кольцом. Он и не заметил, как жена поставила на стол дымящиеся пельмени, а когда Елена сказала: «Тебе надо поесть», он рассеянно кивнул головой, ответив:
— Да, конечно. Ты тоже сядешь? Налей мне рюмку водки…
Потом наступила ночь. У них была всего одна кровать, и Елена постелила себе на полу, взяв вместо одеяла его шубу. Однако Федор сказал:
— На полу лягу я.
Всю ночь он не спал — так же, как и Елена. Только-только забудется — и тут же очнется, встанет, пошевелит в печке угли и сидит, курит одну папиросу за другой, одну за другой, невидящими глазами глядя на пляшущие огоньки. Всегда подтянутый, всегда жизнерадостный, сейчас он как-то ссутулился и стал похож на старика, которому нечего больше ждать…
И вдруг он услышал сдерживаемые, глухие рыдания. Ему показалось, что жена задыхается от них, стонет, мечется, не в силах с собой совладать.
Он подошел к ней, сел на край кровати и, на ощупь найдя ее руку, осторожно погладил.
— Не надо, — сказал он. И спустя некоторое время повторил: — Не надо, детка.
Лучше бы он кричал, лучше бы ударил ее, оскорбил, обозвал бы самыми грязными словами — ей, наверное, не было бы так тяжело. Но вот это «не надо», вот это осторожное, словно бы заботливое прикосновение к ее руке — это было и непонятным и трудно укладывающимся в ее сознании.
…На другой день, так ничего жене и не сказав, Федор снова уехал по делам на два или три дня. Уже открыв дверь и стоя на пороге, он взглянул на нее и кивнул головой — что-то похожее на прощание. И только закрылась за ним дверь, Елена с лихорадочной поспешностью начала собираться в дорогу. Конечно же, думала она, ей надо немедленно уехать, чтобы больше не видеть ни измученных глаз Федора, ни его ссутулившейся, похожей на старческую, фигуры, не слышать, как он иногда, забывшись, застонет от внутренней боли. Если она не уедет — ей не жить. Она сойдет с ума, а то случится и еще что-нибудь похуже: ведь просила же она в эту ночь какую-то сверхъестественную силу сделать так, чтобы можно было уснуть и уже никогда не проснуться…
Роясь в шкафу, отыскивая там свои платья, она беспрестанно натыкалась на вещи Федора. То под руку ей попадется его старенький галстук — и Елена долго держит его в руках, прижимая к груди, точно это живая частичка самого Федора; то обнаружит вдруг давно брошенную порванную рубашку и, глядя на нее и что-то вспоминая, никак не может с ней расстаться; а то, забывшись, снимет любимый Федором костюм и начинает стряхивать с него невидимые пылинки и опять вспоминает все, что связано было с этим костюмом: тогда-то Федор надевал его в театр, тогда-то ходил в нем к друзьям на свадьбу, тогда-то пришел в нем с чьих-то именин с пятном на лацкане пиджака и, смеясь, говорил Елене: «Ну и растяпа же я…»