С тех пор Чудов зачастил. Приходил и вместе с Федором, и один, когда Федор был на стройке. Придет, сядет у печки, протянет к огню руки и глядит, глядит на то угасающее, то вновь занимающееся над поленьями пламя. Потом спросит:
— Можно, я Есенина почитаю?
Она любила слушать Чудова так, чтобы видеть и лицо его, и глаза. Тогда ей казалось, будто никакой это не Чудов сидит у огня, а сам великий поэт пришел в ее дом и медленно, чуть хрипловатым голосом читает свои стихи. О своей или чьей-то беспутной жизни, о снедавшей его тоске, о собаке, плачущей по щенкам.
Кто знает, что такое бабья жалость? Некоторые женщины считают, будто она посильнее любви. В них просыпается материнское чувство — острое, жертвенное, сметающее на своем пути и страх, и голос рассудка. Когда Елена смотрела на унылую, точно бы поникшую под бременем горя фигуру Чудова, прислушивалась к его голосу, в ней возникало неистребимое желание сделать для него что-нибудь такое, что увело бы его от тоски и душевного одиночества. Ему не хватает нежности? Она готова дать ему эту нежность, лишь бы человеку стало легче. Он страдает оттого, что некому высказать какие-то затаенные свои мысли? Пусть же говорит, она-то его поймет.
Он говорил:
— Мне не было и трех лет, когда я лишился матери. А отец беспробудно пил. Может быть, потому, что в детстве ко мне не прикасалась женская рука, я все больше замыкался в себе и все больше чувствовал, какой угрюмой становится моя душа…
Он не хотел (Елена была в этом уверена!) казаться несчастным и жалким, он старался — по крайней мере внешне — быть твердым, и это подкупало в нем, это делало его в ее глазах человеком, который молча может перенести все. Ее рука тянулась к его мягким волосам, безвольно падающим на чистый лоб, нежно прикасалась к ним, и Чудов (в знак великой благодарности?) подносил ее к своим губам и целовал. А однажды — это было поздним вечером, вьюжным, холодным (где-то невдалеке слышался волчий вой, в печке ярко горели поленья, и комната освещалась лишь их пламенем) — Чудов, словно забывшись, словно неожиданно поддавшись какому-то наваждению, вдруг уткнулся головой в ее колени (она в это время сидела на стуле, а он — на маленькой скамеечке) и жадно начал целовать их через платье, и это было каким-то неистовством, он, наверное, уже не мог погасить в себе свою страсть и уже не думал о том, как все это воспримет Елена…
Вначале это ее ошеломило — господи, она ничего такого не ожидала, Чудов с ума сошел, обезумел, его надо немедленно поставить на место. Раз и навсегда! Иначе в этом доме ему нечего делать!
Он наконец поднял голову и посмотрел на нее виноватыми глазами — виноватыми, но не кающимися. И глухо проговорил:
— Меня может простить лишь то, что все это случилось только сейчас, а не гораздо раньше. Вы меня понимаете?
Она ничего не ответила. Просто не нашлась, что ему сказать.
Тогда Чудов спросил:
— Мне уйти?
И опять она промолчала.
Чудов стал медленно надевать меховую доху. Вьюга за окном бушевала так, словно пришел конец света. И в страшный гул ее вплетался вой одинокого волка. Жуткий, полный не то отчаяния, не то злобы, не то предсмертной тоски…
— Куда же вы в такую непогодь? — чуть слышно спросила Елена. — Занесет вас, замерзнете…
И он остался.
Потом, позже, Елена спрашивала у самой себя: «А как же Федор? Я ведь по-прежнему люблю только его. И что у меня, кроме жалости, было к Чудову? Что меня в ту ночь заставило уступить ему?»
То была единственная ночь, которая закончилась предательством. На рассвете вьюга утихла, и Елена попросила Чудова уйти. И попросила больше к ней никогда не приходить. Не потому, что боялась, как бы все не повторилось. Нет, этого она не боялась. Это уже не могло повториться. Добрые чувства, которые Елена испытывала к Чудову, вдруг переросли в ненависть к нему, такую острую, что она даже сама поразилась. Ничуть не оправдывая себя за свое предательство, она тем не менее ничего не могла ему простить. Не могла простить того, что должна теперь носить на своих плечах тяжкий груз, раскаиваться, страдать сама и заставлять страдать своего Федора: о том, чтобы скрыть от него вину, Елена и не думала. Какая же это будет жизнь, если от начала до конца, до самой смерти, лгать, лгать и лгать?!
Федор вернулся на четвертый день. Усталый, измученный тяжелой дорогой (он ездил в районный центр на какое-то совещание, и непогода задержала его чуть ли не за сто километров от дома), но, как всегда, счастливый: ему и день казался вечностью без Елены, а тут — целых три. Сбросив шубу и сняв унты, он подхватил жену на руки, закружил ее по комнате и, случайно оступившись, вместе с ней упал на постель. Елена попыталась вырваться, но Федор, не отпуская ее, сказал:
— Нет уж, голубушка, от меня ты не уйдешь. И не делай страшные глаза — я твой законный муж, а не какой-нибудь бродяга…