Прямо передо мной на столе стояла корзина, полная окровавленной шерсти. В дальней части кухни шла ссора. Мадам Орьяк, ее брат-повар и девушка, совмещавшая должности горничной и официантки, оглянулись на меня и продолжали свой спор. Я остановился у плиты, на которой кипела кастрюля супа, и стал ждать. Через полминуты я бы вышел на цыпочках вон и заглянул бы чуть позже, если бы не начал понимать, что разговор касается моей персоны. С формальной точки зрения гостиница была закрыта. Из-за того, что девушка поселила этого джентльмена из Англии — мадам Орьяк махнула рукой в мою сторону, — она, мадам Орьяк, вынуждена была проявить последовательность и сдать две комнаты заезжей семье, а теперь прибыла еще и эта парижская дама. А чем их всех кормить? И рук тоже не хватает.
Ее брат возразил, что никаких трудностей не будет, если все гости согласятся на семидесятипятифранковое меню — суп, салат, крольчатина, сыр — и не станут слишком привередничать. Девушка поддержала его. Мадам Орьяк сказала, что у нее несколько другие представления о собственном ресторане. Тут я откашлялся, извинился и постарался заверить их в том, что найти работающую гостиницу в такое время года вообще большая удача — и постояльцы это понимают — и что в подобных обстоятельствах комплексный обед приемлем вполне. Мадам Орьяк раздраженно выдохнула и покинула кухню, дернув напоследок головой, что можно было расценить как знак согласия, и ее брат торжествующе развел руки в стороны. Нужно прийти еще к одному соглашению: для простоты дела все постояльцы есть будут довольно рано и в одно и то же время, в половине восьмого. Я сказал, что с моей стороны никаких возражений не последует, и повар отправил девушку поставить в известность всех остальных.
Через полчаса я первым спустился в столовую. Чувствовал я себя теперь уже не просто как обычный постоялец. Я был свой человек, полноправный участник внутриполитических гостиничных процессов. Мадам Орьяк лично подала мне вино и хлеб. Настроение у нее успело перемениться в лучшую сторону, и мы выяснили, что в 1946 году она и впрямь здесь работала. Бернарда и Джун она, конечно же, не припомнит, но, естественно, знает мэрову историю насчет собак и непременно со мной переговорит, как только выдастся свободная минутка. Следом появилась парижская дама. Ей было слегка за тридцать, и она была красива той натянутой, изможденной красотой — хрупкие черты лица и чрезмерный маникюр, — которая характерна для некоторых француженок, слишком искусственной и резкой на мой вкус. У нее были впалые щеки и огромные глаза голодающего человека. Мне показалось, что в данном случае обильный стол не показан. Она процокала по выложенному плиткой полу в дальний угол, к столику, максимально удаленному от моего собственного. Откровенно игнорируя присутствие в комнате единственного находящегося в ней, кроме нее, человека, она добилась парадоксального впечатления, что каждое ее движение было рассчитано только на меня. Я отложил книгу и начал прикидывать, соответствует ли это действительности или же мы имеем дело с одной из тех мужских проекций себя, любимого, на все окружающее, на что порой жалуются женщины, но тут вошла семья.
Их было трое: муж, жена и мальчик лет восьми-девяти, и явились они обернутыми в свое собственное молчание, в ясно видимый конверт внутрисемейного напряжения, каковой и проплыл сквозь еще большую по масштабам тишину столовой и угнездился через один столик от меня. Расселись они под громкий скрип стульев. Мужчина, этакий петух на крохотном насесте, положил на стол татуированные руки и огляделся вокруг. Сперва он посмотрел в сторону парижской дамы, которая не заметила этого (или не пожелала заметить) и продолжала, как и раньше, изучать меню, а потом его взгляд встретился с моим. Я кивнул, но в ответ не получил даже намека на ответный респект. Он просто отметил самый факт моего существования, а потом что-то шепнул жене, которая достала из сумочки пачку «Голуаз» и зажигалку. Пока родители прикуривали, я смотрел на мальчика, который одиноко сидел со своей стороны стола. У меня сложилось такое впечатление, что буквально несколько минут назад за пределами столовой произошла сцена и ребенка наказали за какой-то проступок. Мальчик был какой-то вялый, может быть, даже и обиженный, левая рука висела вдоль туловища, правой он играл со столовым прибором.