Сунув расписку в карман, я почувствовал облегчение. Оставалась еще одна трудная задача – устроиться на пароход. Сегодня можно было ни о чем, кроме этого, не думать. А мне так хотелось не думать! Завтра я поговорю с Чекилевым, узнаю: как именно он убил, зачем? Хотя об этом и не нужно спрашивать. Портфель – это были большие деньги. Деньги и свобода. А дома его ждали только долги и позор из-за скандала с военными поставками. Да и что теперь там, дома? Неясно. Конечно, он планировал сесть на пароход богатым человеком. Интересно, как его завербовала германская разведка? Максим Чекилев, наверное, был отличным кандидатом – всюду вхож, с инженерным образованием, мог проворачивать разные штуки. Они не учли только одного: смелости, чтобы начать собственную игру, у него, конечно, хватало.
Растерянный, отмахиваясь от мыслей о последних словах Чекилева, я добрался, наконец, до порта. Здесь творилось что-то невообразимое – было черно от людей, вещей… О камни пристани билось и билось размокшее красное бархатное кресло. В воде плавали и другие вещи, их роняли или бросали те, кому удалось пробиться по сходням. Но я разглядывал именно это темное пятно в воде. Бархат намокший, как шерсть животного, металлические круглые заклепки, полированная толстенькая ручка с завитком. Меня поражало, что кресло не тонет, держится. Какая-то женщина истерически кричала и плакала. В воздухе пахло гарью, бараньим жиром. Запах шел с той стороны, где стояли калмыки. Бабка-калмычка в высокой шапке сидела около ящика с каким-то тряпьем, смотрела на море – наверное, видела его впервые. Калмыки пришли через степи, взяв с собой своих жен, верблюдов и божков. И теперь ждали около соленого моря неведомого спасения. Кто сказал им, что их увезут и спасут? Я не знал.
Меня всегда занимал этот миг поворота. Когда еще минуту назад все было целым – и вот все переменилось страшно, невозвратно. Как падение, выстрел. Ведь за секунду до него еще можно было все изменить, спасти, спастись. Еще день назад я подошел бы к казаку, расспросил бы его. Может, я утешил бы женщину, бросился помогать, устраивать на пароход. Мне сказали, что у сходен парохода застрелился кто-то, отчаявшись, но это не тронуло меня. Я больше не жалел и молодых кадетов, которых все не мог забыть, и моих брошенных в Ростове друзей, и старую тетку, которая мучилась, наверное, в беспокойстве и страхе сейчас в Кисловодске, и даже Юлию Николаевну. Меня занимала одна мысль – то, что кресло никак не может пойти ко дну, все бьется о причальные камни, лодки. Я вдруг вспомнил, как художники называют тот цвет, что сейчас был у моря. Церулеум – бледно-голубой с желтым подтоном.
Казак в синей фуражке, стоя у сложенных штабелем деревянных ящиков, уговаривал другого ехать. Он повторял, что здесь «край ведь подходит!» Говорил что-то про Тифлис. Я вдруг вспомнил, как Беденко рассказывал, что донцы хотят уйти в Грузию через перевал. На пароход между тем тросами поднимали клетки с курами, стянутые ремнями чемоданы. Но места людям не было. И вот эти чемоданы и куры взбесили меня, заставили окончательно очнуться. И сразу все вокруг стало громким. Как если бы я был глухой, а теперь мог слышать. Заболели уши и голова. Теперь я знал, что не уеду. Нужно сделать то, зачем мы шли сюда так долго. Есть приказ. Посадить на пароход хотя бы Беденко, но главное – портфель. Мне на пароход сесть не удастся. Я останусь здесь, где мне и моей родине, по всему видно, «подходит край».
Теперь я действовал решительно. Сходни охраняли офицеры. Полковник, ведающий погрузкой, не желал говорить со мной, он грозил арестом, что-то кричал. Я не слушал. Я был настойчив. Все бумаги свои я показал ему. Я кричал в ответ и даже угрожал ему какими-то нелепостями, которые больше не имели силы. Может быть, трибуналом? Чудом я убедил его.
Беденко ждал меня в квартире. Он немного успокоился. С ним мы позже поужинали в кофейне «Махно» – она единственная работала в это время. Нам подали какую-то ерунду, сосиски с переперченной капустой – за них платили чудовищно толстыми пачками донских кредиток, и на вкус они тоже были как бумага. Беденко махнул официанту, и нам притащили на подносе тяжелые, как гиря, кружки с пивом. Я почти не пил, Беденко тоже отставил свою кружку в сторону так неудобно, что то и дело задевал ее.
– Всегда беру кружку не с той стороны, хоть и не так уж сподручно. Сейчас ведь, думаю, на кухне даже не сполоснут их. Неприятно пить там, где мог касаться чужой рот, брезгую, – объяснил он, когда я в очередной раз подвинул кружки, чтобы не полетели на пол. – Моя леворукость мне других и не причиняет неудобств, на бильярде вот только неудобно…