Долго заставил помнить о себе Элендей Урнашку. С той памятной ночи подручный Нямася так и не оправился. Каньдюки перестали доверять ему даже охрану лавки. Но он не уразумел этого и по-прежнему каждую ночь бродил около нее. Походка его стала еще более уродливой. Он шагал, сильно сгибая колени, точно приплясывал, руки болтались как плети, голова раскачивалась во все стороны, будто держалась на веревке. В разговоре тоже непорядок. То Урнашка говорит все к месту, а то понесет такое, что люди только диву даются.
Обозлившийся на Элендея Нямась подумывал о мести, но пока ничего не предпринимал. Не такой человек Элендей, чтобы легко дал себя обидеть. А Нямась был из тех людей, кто молодец среди овец, но на молодца — сам овца. К тому же после похищения Сэлиме односельчане стали поглядывать на Каньдюков особенно косо. Время же было неспокойное. Урядник как-то рассказывал, что даже в самом Петербурге бунтовали рабочие, а русские крестьяне частенько подпускали богачам красных петухов.
Зима держалась долго. Казалось, никогда не кончатся свирепые холода. Но наконец ярко-ярко засияло солнце, подул теплый влажный ветерок. Сугробы стали быстро рыхлеть, оседать. Заструились ручьи, забушевали в оврагах речки. Весело загоготали краснолапые гуси, выводя со дворов стайки пушистых, как почки вербы, гусят.
Весна взялась за свое дело дружно. Дни стояли один к одному — ясные, лучистые. В воздухе носился томный, волнующий запах почек. Зачернели бугры и быстро подернулись зеленью. Наперебой заливались скворцы. Величаво поплыли на север журавлиные стаи. Над набухшими животворным соком, разомлевшими под щедрым солнцем полями трепетало марево.
В такое время, когда все в мире оживает, обновляется, готовится к цветению, только бы радоваться человеку, но на сердце у Шеркея было неспокойно. Никак не успевал он с делами. Только две руки у него, а работы — не перечтешь, не измеришь. За домом смотри, скотину накорми, пахать, боронить надо, сеять. А полевые работы проволочки не любят, весенний день год кормит. Шеркей купил десять загонов земли, но как обработать их? Покряхтел, пожался — и скрепя сердце нанял мижеров из соседнего аула.
Не любил Шеркей развязывать свой гашник, но приходилось. «Уходят, уходят денежки… Как водичка, как водичка меж пальцев, убегают», — вздыхал он, размышляя о хозяйственных делах. Успокаивал себя лишь тем, что хлеба теперь у него будет невпроворот, хоть пруд пруди.
Пытался Шеркей подыскать постоянного батрака, но такого трудолюбивого и безответного, как Тухтар, конечно, найти не смог. Люди говорили, что Тухтар теперь работает у Элендея и собирается скоро зажить самостоятельно. Теперь его уж ничем не заманишь.
Элендей на брата и смотреть не хотел, когда доводилось ему проходить мимо дома Шеркея, он плевался и отворачивался. Но Шеркей был уверен, что Элендей сам придет к нему. Как только подведет брюхо, так сразу и поклонится, на коленях еще приползет. Вот тогда и рассчитается Шеркей за пощечины.
Самая тяжелая работа ложилась теперь на плечи Тимрука. Сын оказался молодцом, настоящим хозяином. Неизвестно, когда он ест, когда спит.
По дому хлопотала Утя. Но с нынешнего дня Шеркей решил доверять ей только уборку избы и дойку коровы. А кашеварить он будет сам. Не годна Утя для такого дела, и на шаг нельзя подпускать ее к пище.
Сегодня Шеркей особенно проголодался. Позавтракал скудно, на бегу, торопился в поле. Пообедать не пришлось. Очень хлопотливый выдался день. Когда вернулся домой, живот подвело, даже подташнивать стало. Сразу же велел приготовить салму. Отпер чулан, дал Уте муки. Сам был все время рядом — за чужим человеком глаз да глаз нужен.
Нестерпимо посасывало под ложечкой. Несколько раз он нетерпеливо поглядывал в горшок. Сам посолил по вкусу. Не успела салма хорошенько прокипеть, как Шеркей уже подошел к Уте с самой большой глиняной миской.
— Неужто осилишь все и не лопнешь? — удивленно улыбнулась девушка.
— Боюсь, что не наемся, — проглотил слюну изголодавшийся Шеркей.
Наконец варево поспело, и Утя наполнила миску до самых краев. Шеркей, с удовольствием вдыхая вкусный парок, уселся за стол. Обычно у Ути салма получалась клейковатой, но в этот раз придраться было не к чему. Можно подумать, что покойная жена сварила. Обжигаясь, проглотил первую ложку, облизнулся, причмокнул. Ослабил пояс и принялся за еду по-настоящему. Ел, как всегда, быстро, громко сопя и чавкая.
Вдруг на зубах что-то заскрипело. Пожевал — вроде травинка в муку попала. Выложил ее на ложку, проворчал:
— Ты что это мне сварила?
— Иль не видишь? Салму. Сам ведь просил. Соскучился, сказывал.
— Соскучился-то соскучился, это верно. Но чего ты напихала?
Шеркей поднес ложку поближе к глазам.
Утя торопливо подошла к столу, успокаивающе проговорила:
— Кожурка это от лука! И смотреть нечего!
Шеркей потрогал кожурку пальцем, недоверчиво покачал головой. Девушка схватила ее и решительно положила в рот.
— А ты пожуй, пожуй!
Утя сделала вид, что жует.
— Говорила же тебе. Не верил. Самая настоящая луковичная кожурка.