Читаем Черный хлеб полностью

Шеркей стал боком, просунул в щель голову, выдохнул, выжал из груди весь без остатка воздух, втянул живот, поднатужился и кое-как ухитрился протиснуться в комнату.

В ней стоял зловещий полумрак. Давяще нависал почерневший от сырости и копоти потолок. В глубине комнаты чадила коптилка. В ее свете вздрагивала тень человека. Нет, не тень, это была сама Сэлиме.

Она заперла дверь и только тогда бросилась к отцу:

— Наконец-то! Отыскали!

Закрыла лицо руками, забилась в беззвучных рыданиях. Отец старался ее успокоить:

— Подожди-ка, дочка, подожди… Не надо, не нужно плакать…

Голос его дрожал, срывался. Еле сдерживая подступающие слезы, Шеркей взял дочь за плечи, притянул к себе поближе.

— Тихо, тихо говори! — предупредила она. — Они тут все время подслушивают, ходят. А я не хочу их тешить. Не хочу. И втихомолку все, втихомолку… А плачу и днем, и ночью. Откуда только слезы берутся, откуда? Глаза все выжгли. Но никто меня не слышит. Никто. Научилась, я так научилась…

Шепот оборвался, потом опять послышался голос Сэлиме:

— А вы-то сколько выстрадали! Истерзались, бедные! Ведь сколько времени не знали, где я. Еще бы немного, и не дождалась я, ушла бы навсегда. В сырую землю ушла бы…

Лицо Сэлиме перекосилось, губы задрожали, она снова заплакала.

— Дочка…

— Сколько я вынесла тут мук! И сказать нельзя… Что стало со мной, что стало… — Она сдернула с головы шелковый розовый платок. — Гляди!

Шеркей отшатнулся.

— Сэ-ли-ме… Что это? Ты побелила их, побелила? — Его руки недоверчиво коснулись ее волос. — Ведь как снег они у тебя. Самый первый снег.

Дрожащие пальцы отца перебирали сплошь поседевшие волосы дочери.

Наконец Шеркей одернул руки и се стоном начал пятиться. Наткнувшись на стоявшую у стенки кровать, сел. Отводя глаза от лица дочери, проговорил:

— Как ты похудела! Ведь одни глаза остались, одни глаза. Совсем себя не жалеешь, не жалеешь…

— Кто? Я себя не жалею? — Плотно окутывая голову платком, она кивнула в сторону двери: — Вот кто меня не жалеет. Там мои палачи. Как-то Нямась с Урнашкой ворвались. Запор сломали. Насмерть билась я. Веревками скручивали. Вот! — Сэлиме засучила рукав. На тоненькой руке синели набухшие синие рубцы. — И везде такие. Везде. Не сочтешь всех моих ран. Смертным боем били. До потери сознания. За что? Какая моя вина? Хотят заставить жить с Нямасем. Не буду я его женой. В землю мне легче уйти, чем это. Десять раз смерть принять и то лучше… Расстроила я тебя? Успокойся. Теперь все кончилось… А как мама? Во сне я ее все вижу. Будто я маленькая, ходить только учусь. А она меня все манит, к себе, манит… А братишки как? Ильяс, наверно, уже книги читает? Вот приду, и меня научит.

Что может сказать Шеркей? Кру́гом идет голова, путаются мысли, в глазах туман, в горле ком. Убежать бы, спрятаться. Сжал руками голову, застонал, задвигал острым кадыком.

— Хватит, папа, хватит. Не смотри на меня. Ведь я от радости плачу. Сколько ждала я этого часа! Теперь отмучилась. Успокойся и пойдем.

— Сэлиме, — прохрипел Шеркей, не поднимая головы. — Видишь ли, видишь ли… Ты слушай, слушай… Лошадь теперь у нас вторая, лошадь… Они привели. И корову тоже… Ведерную. Санки вместе с лошадью, сбруя… Да еще сто рублей… Вот какие дела, вот…

Дочь не поняла, о чем говорил отец. Ей подумалось, что он просто рассказывал о том, как сейчас живет семья.

— Папа, а где Тухтар? — чуть слышно спросила она. — Вернулся он в деревню?

— Тухтар?

Шеркей скорбно вздохнул и еще ниже опустил голову.

Сэлиме почувствовала недоброе, порывисто подалась к нему.

— Поехал он в прошлый понедельник на базар в Убеи, а на обратном пути взял да и свалился вместе с возом с Куржанговского моста. Да… Умер он. На другой же день схоронили мы его. Да будет земля ему пухом! Отмучился, бедняга, отстрадался, сиротинушка, отстрадался.

Шеркей сам испугался этой лжи и невольно поежился.

— Что ты говоришь! Не может этого быть! — затряслась всем телом Сэлиме.

— Нет, доченька, в этом ничего удивительного. Смерть-то она за плечами, за плечами у каждого. Никто не минует ее. И неужели ты думаешь, что родной отец соврет тебе? Так ты уж, родненькая, смирись. Не ропщи, не ропщи. Люблю я тебя, добра желаю. Иль не человек Нямась-то? А что вдовец он, так в этом ничего зазорного нету. И ты бы, и ты бы вдовой сейчас осталась, если бы за Тухтара замуж вышла. Но бог миловал, миловал. И он отмаялся. Отдохнет теперь.

«Значит, отец пришел не спасать меня, а уговаривать, — мелькнуло в голове Сэлиме. — Постой, а что он говорил перед этим? О корове, деньгах, лошади, санках… Да ведь это калым, калым! Как я сразу не догадалась! Санки, санки… Но сейчас весна, сухо. Значит, еще зимой продали меня отец с матерью. А я-то ждала от них помощи, спасения… И мать обманывала: Тухтара защищала, а за спиной… Как она могла!»

— Повтори, повтори, что ты сказал, отец!

— Согласись, говорю, жить с Нямасем. Не мучай себя. Ведь больно мне видеть тебя такой. Больно. Родная дочь ты мне.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Время, вперед!
Время, вперед!

Слова Маяковского «Время, вперед!» лучше любых политических лозунгов характеризуют атмосферу, в которой возникала советская культурная политика. Настоящее издание стремится заявить особую предметную и методологическую перспективу изучения советской культурной истории. Советское общество рассматривается как пространство радикального проектирования и экспериментирования в области культурной политики, которая была отнюдь не однородна, часто разнонаправленна, а иногда – хаотична и противоречива. Это уникальный исторический пример государственной управленческой интервенции в область культуры.Авторы попытались оценить социальную жизнеспособность институтов, сформировавшихся в нашем обществе как благодаря, так и вопреки советской культурной политике, равно как и последствия слома и упадка некоторых из них.Книга адресована широкому кругу читателей – культурологам, социологам, политологам, историкам и всем интересующимся советской историей и советской культурой.

Валентин Петрович Катаев , Коллектив авторов

Культурология / Советская классическая проза
Вишневый омут
Вишневый омут

В книгу выдающегося русского писателя, лауреата Государственных премий, Героя Социалистического Труда Михаила Николаевича Алексеева (1918–2007) вошли роман «Вишневый омут» и повесть «Хлеб — имя существительное». Это — своеобразная художественная летопись судеб русского крестьянства на протяжении целого столетия: 1870–1970-е годы. Драматические судьбы героев переплетаются с социально-политическими потрясениями эпохи: Первой мировой войной, революцией, коллективизацией, Великой Отечественной, возрождением страны в послевоенный период… Не могут не тронуть душу читателя прекрасные женские образы — Фрося-вишенка из «Вишневого омута» и Журавушка из повести «Хлеб — имя существительное». Эти произведения неоднократно экранизировались и пользовались заслуженным успехом у зрителей.

Михаил Николаевич Алексеев

Советская классическая проза
Утренний свет
Утренний свет

В книгу Надежды Чертовой входят три повести о женщинах, написанные ею в разные годы: «Третья Клавдия», «Утренний свет», «Саргассово море».Действие повести «Третья Клавдия» происходит в годы Отечественной войны. Хроменькая телеграфистка Клавдия совсем не хочет, чтобы ее жалели, а судьбу ее считали «горькой». Она любит, хочет быть любимой, хочет бороться с врагом вместе с человеком, которого любит. И она уходит в партизаны.Героиня повести «Утренний свет» Вера потеряла на войне сына. Маленькая дочка, связанные с ней заботы помогают Вере обрести душевное равновесие, восстановить жизненные силы.Трагична судьба работницы Катерины Лавровой, чью душу пытались уловить в свои сети «утешители» из баптистской общины. Борьбе за Катерину, за ее возвращение к жизни посвящена повесть «Саргассово море».

Надежда Васильевна Чертова

Проза / Советская классическая проза
Общежитие
Общежитие

"Хроника времён неразумного социализма" – так автор обозначил жанр двух книг "Муравейник Russia". В книгах рассказывается о жизни провинциальной России. Даже московские главы прежде всего о лимитчиках, так и не прижившихся в Москве. Общежитие, барак, движущийся железнодорожный вагон, забегаловка – не только фон, место действия, но и смыслообразующие метафоры неразумно устроенной жизни. В книгах десятки, если не сотни персонажей, и каждый имеет свой характер, своё лицо. Две части хроник – "Общежитие" и "Парус" – два смысловых центра: обывательское болото и движение жизни вопреки всему.Содержит нецензурную брань.

Владимир Макарович Шапко , Владимир Петрович Фролов , Владимир Яковлевич Зазубрин

Драматургия / Малые литературные формы прозы: рассказы, эссе, новеллы, феерия / Советская классическая проза / Самиздат, сетевая литература / Роман