Я помнил тот день четко: 15 июня двадцать лет назад я свалился из Франкфурта в Израиль, прикатил на маршрутке на автобусную станцию Иерусалима, легкий, как перышко, как тот самый уже струящийся призраком лета, чем-то стеклянным полдень. Вот только этот день выпал из череды праздничных приездов: все было так же, но все по-другому. Сутолока на станции, взревывают автобусы, отваливая от перронов один за другим, в толпе преобладание военной формы – солдаты спешат домой к субботе; фалафельные фырчат кипящим маслом, цветочные лавки блестят сбрызнутыми водой гортензиями, розами, ирисами; канун субботы – цветочный день, какой приличный еврей явится домой в это время без вина и букета?
На спуске в Лифту меня окликнули.
– Стоять, кто идет? – в три прыжка меня нагнал Борька Фридлянд, один из частых гостей Лифты – крепенький, подвижный, но подслеповатый, в сильных очках аспирант истфака родом из Мурманска.
Фридлянд хлопнул меня по плечу и заулыбался – я вспомнил его по походу на пустырь за Лифтой, заросший местами цветущим дурманом. Обратно возвращались под кайфом через ряды катившихся на нас огромных шестеренок и гигантских гусениц, так что, когда они проносились перед самым носом, я приседал от ужаса.
– Оба-на, какие гости!
Фридлянд вышагивал вниз по крутому склону чуть вприпрыжку, в горных Boreal, с подвернутым толстым носком – как и полагается профессиональным походникам, в отличие от «чайников» в сандалиях вроде меня.
– Какими судьбами?
– Хочу отца навестить.
– А ты не знаешь?
– Связи не было.
Фридлянд сокрушенно покачал головой:
– Тут такое творилось, мама дорогая. Папашу твоего месяц как прибрали. По осени в Ган Сакере[20]
появился герыч дешевый. Народ стал травиться. Пять человек полегло. Янка не проснулась. Родители схоронили в Беэр-Шеве. Я думал, он после такого завяжет. Куда там. Сидит, плачет, мол, я сам должен был вместе с ней. Потом решил Яира, дилера, подстеречь. Хорошо, менты его успели свинтить, сами Яира пасли. Тут же в Лифте всех и повязали, а батя твой пропал. Встретил я Муравья на автовокзале, тот сам только что из кутузки вышел, ничего не знает, говорит, у Андрюшки надо спросить.Мы дошли до источника, и Фридлянд стал раздеваться:
– Ты чего, чего. Ты искупнись.
Я тоже стянул майку, уронил джинсы и нырнул.
Я пробыл под водой сколько хватило воздуха.
– Зашибись поплавать, да? Ты это, ты не расстраивайся так. После Янки он двинулся головой. Стал проповедовать очищение, мытье, постоянно мылся. Говорил, что погряз в нечистоте и теперь ему следует отмыться. Вот отсюда, из источника, не вылезал. Как он тут только не околел зимой.
Я молчал, ощущая, как по лицу стекает вода.
– Слышь, я вспомнил, Андрюшка говорил, что надо поискать в приюте в Эйн-Кареме, у францисканцев. Он сам там зависал, когда его в прошлый раз загребли.
Не став обсыхать, я пошел обратно по каменистой грунтовке, карабкающейся сначала к шоссе и от него к рынку, через Нахлаот. Я был растерян и смотрел по сторонам, будто пытаясь наткнуться на чей-то совет, что же мне делать. Многое в этом квартале сохранилось в том же виде, в каком было построено больше века назад. Отец по всегдашней своей привычке и здесь обожал поздним вечером заглядывать в окна, всматриваться в старомодные интерьеры, книжные полки, серванты, соваться в дворики, заставленные вазонами с цветами, кактусами, нелепыми скульптурами, приоткрывать двери в сенцы пристроек. Я ужасался хирургической решимости его любопытства.