Эллиптическая – дирижабельная – геометрия Иерусалима явственно проступала во многих местах, метафорически и буквально. Сами холмы на закате казались вернувшимся восвояси стадом воздухоплавательных гигантов, снизившимися и улегшимися вповалку атмосферными быками. Или – взять новый мост скоростной железной дороги, соединяющий два туннеля в горах на подступах к городу. Казалось, мост, пронзивший навылет пропасть, буквально соткан из воздуха. Похожий на античный акведук, он летит в направлении одной из господствующих гор Иерусалима – дозорной горы Скопус, горы-микроскопа, горы-телескопа, совмещающей в обзоре, бифокально открывающемся с ее вершины, пристальность и дальнозоркость. Высоченные арки моста поднимаются со дна ущелья, достигая сотни метров, останавливая дыхание красотой и дерзостью образа вознесения, заключенного в особенной геометрии: светлые горы, тени от них, тонкая конструкция моста, ажурно летящая, будто одна из преломленных плоскостей храмового нефа, преодолевающая пропасть.
Страсть отца к воздухоплаванию брала начало в «Поэме воздуха» Цветаевой и сталкерском детстве, прошедшем большей своей бродяжнической частью на
Ангары на опытном поле под Долгопрудным и остовы дирижаблей в них обучили отца торжеству конических сечений – парабол, гипербол, эллипсов. Отец считал, что поэзия – это «искусство возведения арок метафор в тексте познания: арка начинается с уже известного места и путем дерзкого сравнения, пружиной интуиции забрасываясь в метафизику, в плоть воображения, переводит вас в новое место смысла. Арка – основа королевства перспективы, чресла будущего; суть ее в стройности, в оптическом объеме заключенного в ней воздуха и пейзажной линзы – то есть просодии». Вот почему он обожал акведуки и пестовал их руины по всему Израилю – знал их наперечет и прошел многие от истоков до устьев, от подножья горы Кармель до Кессарии, от Метулы и Баниаса до предгорий Северной Галилеи, не говоря уже о ближайших к Пузырьку, питавших когда-то Иерусалим из Соломоновых бассейнов. Даже на неискушенного человека сильнейшее впечатление в каком-нибудь каньоне Моава (да еще после десятка-другого километров раскаленной тропы и каменной безжизненности) производит встреча с парой стройных «очков» акведука в немного вычурной оправе, переводящего желоб с одного склона на другой. Во-первых, вздрогнешь от самого свидетельства человеческого присутствия в столь диких местах, как вздрогнул бы Нил Армстронг, завидев след босой ноги на поверхности Луны. А во-вторых, в такие моменты вдруг открываются глаза, причем настолько, насколько геометрия есть нутряное устройство сознания: через игольное ушко арки и ты, и всё мироздание, глядящее в тебя, прозревается и видится преображенным – сотворенным, частью культуры, а не только существующим в лимбе выживания.
Это торжество арок, которые потом составляли для него суть Ренессанса, отец впервые ощутил как раз внутри порушенного дюралевого остова дирижабля, по которому они, мальчишки 1960-х, вскарабкивались, как по лесам, соревнуясь в цепкости и бесстрашии, говоря про это: «Пошли на опытное, потарзаним!» Никогда раньше за десять лет своей жизни он не видал арок, и увидит только через два года – в Пушкинском музее, куда придет вместе с классом на экскурсию. Скелет воздушного кита, тяжелый и левитирующий одновременно, случайно уловленный ангаром, оказался возносящимся собранием кривых, и с тех пор отец уверился, что дирижабль легче воздуха благодаря только своей геометрии, что архимедова сила здесь ни при чем, что само пространство, римановы поверхности, геодезические линии – всё это царство арок, спасительное объятие ковчега, где бы ты ни находился, помещает тебя в фокус параболоидов взлета, отрыва, бегства. Таков был первый урок дирижаблестроения: «Поэмы и стихи – мелюзга; поэзия – это строительство Колумбовых дирижаблей».