Дирижабль был еще словно бы легкими отца, легкими, полными инопланетного газа неземной атмосферы: «Главное в дирижабле – брак небес и бездны. Если попасть в него изнутри, как Гаврош в слона, и всмотреться в рёбра-меридианы, в поперечные сечения-параллели, – погружаешься в недра, в пучину небес. Постройка Ноя была первым храмом на земле. Кто знает, может, тогда не вóды, а небеса затопили землю. Моби Дик, транспортный посланец бездны, проглотивший Иону, тоже был своеобразным храмом. Бежавший от Бога пророк был уловлен в сердце морей, опрокинувшихся в небеса».
Сочетание небес и бездны – блюдо, которое вкушал отец ежедневно. И подано оно было ему задолго до рождения – 11 апреля 1931 года, в зените британского мандата в Палестине. В тот субботний день «Граф Цеппелин» – вершина эры воздухоплавания – скользнул над мягким мелом равнинной Шфелы, рассеченной неглубокими шрамами речных долин, взобрался к доломиту Иерусалимских гор и явился в окрестности святого города уже после заката, чтобы встать на дрейф в его южных окрестностях. Штурман застопорил отвернутый штурвал и, попыхивая сигарой, присматривал, как воздушный корабль, закладывая долгую дугу с поправкой на западный ночной ветер, льющийся в пустыню, разворачивается и всходит на новый виток уже почти над самым Вифлеемом. Пастухи в окрестностях вместе с ополоумевшими собаками под смехоплач шакалов перебегали от одного стойбища к другому, пытаясь следовать за серебряным архангелом, едва слышно рокочущим одним (из пяти) оставленным в работе пропеллерным двигателем «Роллс-Ройс». Представим себе два футбольных поля, свернутых в рулон, – таких размеров облачный гигант простерся тогда в небесах Иерусалима, арочным поперечником сравнившись с Храмовой горой.
И подобно тому как Гаврош и оберегаемые им беспризорные дети находили прибежище в утробе деревянного слона на площади Бастилии, что должен был стать бронзовым монументом величию военной мощи Наполеона, так отец сберегался в утробе навечно зависшего над Иерусалимом дирижабля графа Цеппелина. Последний был, в сущности, эмблемой воздушного господства Германии, но так и остался проектом-символом, поглощенным пламенем XX века, как некогда XIX веком был поглощен Наполеон. Отец, как когда-то Гаврош – своих младших друзей, затащил меня в свой тотем, уложил спать на циновке, стянутой в зоопарке из-под жирафа, укрыл его же попоной; внизу под слоном-дирижаблем погромыхивали пушки Бонапарта, явившиеся к Иерусалиму после Египетского похода 1799 года, чтобы пристреляться по теремку гробницы Авессалома в Иосафатовой долине, – а я сладко дремал внутри светлого гиганта, кокона воображения отца, нисколько не заботясь, в какую бабочку я превращусь, в капустницу ли, бражника, и знал наверняка одно: я никогда не оставлю этот город.
Глава 19
Не Рим и не Париж
Для обывателей отец был, в сущности, только шестидесятилетним хиппарем и нежадным старьевщиком, приторговывавшим невеликими древностями, которые из нищенских соображений прикапывал иногда где-нибудь заранее и после вез туда подвернувшихся туристов, чтобы у них на глазах найти невзначай сокровище (старинный прием каирских, александрийских, иерусалимских торговцев), обронить: «Тут такое всюду под ногами», – а после часа или двух смиренного наблюдения за тщетным рысканием, припаданием на колено, перетиранием в пальцах комочков глины услышать: «А можно взглянуть на вашу коллекцию?» – и уж тогда привезти раззявившихся муфлонов в Пузырек, показать им свалку безделушек и черепков, наполовину османского, наполовину самодельного происхождения, уступчиво сторговать клиентам то и это. «Коли есть два гроша, жизнь уже хороша», – бормотал папаня, проводив гостей и присев на топчан на терраске; потом закуривал и, выпуская с кашлем первые затяжки, пересчитывал заработок.
Но меня не волновала отцова скучная внешность, и, приходя в себя от серебристого сна внутри лунного ореола, зависшего над башней Давида, я снова и снова задумывался, как всё, что окружало отца, всё, чему доводилось (или дозволялось) приблизить его внимание (тут было не столько трудно, сколько бессмысленно различать), устремлялось в воронку, стянутую орбитами его замыслов. Любая мелочь, попав к нему в руки, оказывалась важнейшей деталью Вселенной, свечой зажигания, абсолютно необходимой для вселенского движка, одной из мириад, без которой, однако, в мироздании ничто не могло сдвинуться с места, – а неведомое ее отсутствие до того представлялось теперь абсурдом. Например, кому пришло бы в голову тридцать лет назад предположить, что Роберт Плант и Джимми Пейдж будут титанически извергать