Шуйский отпустил орленый посох (посох брякнулся перед ним на суховатый ковер, хотел скакать, катиться — не пустили крылья набалдашника). Снял отороченную соболем ермолку с крестом на маковке:
— Возьмите же! И выбирайте наново, кого вы там хотите!
По-над горем запрокинул голову, и уже только немногие видели, что так его зрачкам ловчее читать всех сквозь гнутую слезу. Князь Шаховской и думный дворянин Собакин сделали невольное движение, лицом и станом, к скипетру с шапкой. И тут же стали серы, поняв...
Шуйский мгновенно надел шапку. В раскрывшуюся длань приял посох, взлетевший сам к нему по воздуху, кажется, и не коснувшись десятка угодливо метнувшихся рук.
— А раз так!.. — возвысив сухо, ровно голос, тек себе глазами государь. — Нет, заели уже эти козни! Раз не хощете иного и я таки вам царь, дайте царить и отказнить виновных!
Всем говоря, смотрел теперь лишь на Собакина и Шаховского.
— Мы, государь, уже поцеловали тебе крест, дай нам и помереть за тебя! — сказал Волк-Приимков. — Давай казни кого как знаешь!
Собакин, цвета постоявшей извести, шатнулся и стал падать на спину, разгоняя ферязи и двукафтаны...
Бояре, с государева веления, поспешили на Жар-площадь — заговаривать народ. Ручательства новой кремлевской правды решено было Москве дать такие: сволочь на место Лобно всех жирующих еще по волостям Отрепьевых — виниться им в мерзком родстве. Итак, раз знаем, что он — этот, значит, точно не тот. Доказать и с другой стороны: раз тот — не он, значит, уже давно убит; подождите, завтра выроем его и на узнание царице Марфе привезем.
Шуйский знал, что внести успокоение в умы слобод может что-то отвлеченное и неожиданное. Старая крамольная побаска, что во Угличе у гроба Дмитрия творятся чудеса, была теперь возвещена с амвонов. Удивленный посад стал ждать перенесения мощей.
Меж тем и первые весточки от спасшегося чудом Дмитрия-царя явились. Думе довели, что с ночи, накануне последнего волнения московитян, на воротах множества бояр — сторонников нового царства, — а также пленных поляков прибиты подметные письма, а то и просто пламенным суриком писано поперек ворот, что укрывшийся от душегубов прежний государь приказывает истребить за воротами сими изменных вельмож и добить ляхов. Царь Василий снова спрашивал своих бояр, чьих козней это дело. Хоть сам знал (и пристрастно, глубоко молчал), что набирает силу истинный Расстрига, избегший ножей мятежа. Бояре же дружно ссылались на живорезов-разбойничков, давеча повыпущенных из темниц: всяко они это, разлакомившись, зовут новую кровь и грабеж.
Царь поклялся, что велит сыскивать накрепко, ставить с очей на очи, и кто скривит — казнить. Июня третьего дня он вышел за Каменный город — встречать мощи. Гроб с телом углицкого царевича вез Филарет Романов: под искрящимся иерусалимским пологом на открытых золоченых одрецах истлевший гроб.
На этот раз встреча с царевичем всем была хороша: бежал впереди священного похода параличный, сияли слезы Василия-царя, и под стать людским тучам небеса были обложены сплошь облаками. (Если не считать, что один запущенный из людской гущи, у Спаса на Щепах, камень, аккурат влетел в окно царской кареты. Но в толпу мгновенно ринулись гридни и по-стрелецки одетые немецкие воины, град бутового камня постепенно стих).
Гроб внесли в Архангельский собор, процедили за ним сколько вместится Москвы — на глаз так: чтоб не тесно, месту сообразно.
Черница Марфа, испереживавшаяся, схваченная под локти сестрами, чуть лепетала, а иеродиаякон рядом повторял за ней все, не слишком преклоняя ухо, как по писаному, привычным тоном полня храм.
— Виновата, — лепетала белесая черница. — Перед великим князем и царем... Василием Иоанновичем всея Руси... Перед людьми... а более всего перед сыночком-мучеником.
Ближние к амвону и гробнице слушали, несколько сердись на дьякона: то же, да не то же вопиет. Но тут — за степным дымком Ливана[34]
— было тело нетленное. Дитя лет девяти будто почило вчера. В ручках, сложенных на дорогой погребальной груди, лесные орешки с чуть подсохшей за пятнадцать лет листвой в ровной крови. (Оказывается, не в ножики игрался убиенный, а в эти орешки, так и положенные с ним, сохраненные Царством Небесным для земного. Ножики — годуновская сказка, дабы вывести царевичев самоубой, от православной земли спрятать венец новомученика).— Не объявила, виновата... — (апостолу, что ли, перед собою на круглом столбе?) — По бедности моей... Докучно больно уж в обители, да стыдно, голодно... Родные еще дале разосланы по клеткам, ровно псы каки... Так, по грехам, обрадовалась, вызволена... так уж, что не мой, не известила, извините... А и этот ведь не знаю чей, опять, может, кого зарезали... А где уж теперь мой мальчик лежит — и не ведаю... — безвольно путали губы.
Все сильнее с двух плеч жали сестры, кто-то сзади за рясу тянул на себя. Шуйский, кладя поклоны, рыдал в голос и с визгом скреб посохом по плитняку. Гуд дьякона не прерывался:
— Дабы не быти мне в проклятстве, для чада моего благоверного, святого страстотерпца и его многоцелебных мощей — простите мя!.. !.. !..