Пока он напряженно развлекался мелочами: пана занимал то лазуритовый орел на шаре (шар — на балдахине, составленном из четырех двусаженных — снизу заостренных, сверху заоваленных — щитов; на стуле под щитами — царь); то идущий впереди царя и свадебных чинов по бархатной темно-вишневой полосе в каштановом кафтане Скопин-Шуйский, неподражаемо вращающий перед собой обнаженный мечище с рукояткой-золотым крестом; то староста луковский Павлик Мнишек, расплакавшийся в ответ на приветствие бояр; то хомуты, обложенные соболями... То в три бронзовых таза — мал мала меньше, один над другим, из бронзова же крана — непрестанно шла и дальше куда-то уходила по жестяному отводному корытцу вода (сего новшества Стась не видал и при столах Зигмунда), но никто из московлян так к кранам и не подошел мыть длани перед пиром, ополоснули руки лишь поляки. То не дали никому тарелок, и из блюд, поставленных на локоть одно от другого, нужно было пяти-шести панам зараз тянуть снедь руками. Правда, после положили перед каждым по ломтищу белого буханека, порезанного, говорят, нарочно на посыл, самим царем. Эти-то широкие и плоские куски шляхтичам и послужили тарелками. То от густого чесночного духа русской кухни отцу на пиру стало дурно: Стась под руки отвел его в покои посвежей. Еще — вошло прямо на пир в оленьих шкурах, с глазками даже уже татарских, несколько черноволосых человек (выяснилось, самоедов зауральских) — они преподнесли царю с супругою увенчанные рыбой и пушниной огромадные рога...
Стась уже душевно припадал к сговорчивой гофмейстерине. Честно осекаясь, умаляясь ей навстречу сердцем и самим лицом, жарко тискал ее по уголкам. После отпадения большой неверной красоты Мнишек-сын рад был красе именно верной и лепетно-теплой, пусть усеченной где-то, но ведь в грешной земной прелести только это и любезно. Он поверил твердости и родственности маленькой наивной панны, видел уже в ней успокоение счастливого спасения, впрочем, заранее заглядывая бездыханно в возможный впереди обман. Стремительные тяжкие уста и мучительные точеные ножки гофмейстерины, как и глаза Мстиславской, были дивны ему, непонятны, но тут хоть известно было, как с этим обратиться, как определительное время пользовать, хранить и даже что в конце концов получится. Был в этом и некий свет, самовластная жертва: мол, все равно же все известно, скучно, а все едино будем вместе, потому что... потому что потому! Не хотим терять то маленькое клейкое добро, что меж нами всегда, ради якобы чего-то большего, которое неведомо когда явится и как... Откуда что приходит, дышит и куда уходит?.. А тут под благодатным сердцем все как под рукой. Весь майский неисчерпаемый воздух тут как тут, к чудо-услугам, весел, кроток — хоть сейчас на заклание...
Площадь праздника полна кремлевского народа: уланы, жолнеры, сенаторы, разносчики с лотками, всякие чины... По совершении богослужения стоят, беседуют под колокольней янычары из свит православной галицийской шляхты, с ними какие-то секретари (перья торчат из лубяных чернильниц в кармашках), на паперти сидят тут же и Дмитрий с отцом. Сейчас Мнишек-сын заведет свою пассию вон туда — за елочки, в апсиду... А там — на Трубную, коней, дрянной рыдванчик, и по пинающейся в радостным неистовстве тропе — на займища и Сущевские дачи! Там лодки, ветер! И дотуда ветер! Ску-у-ука!..
Глупые глаза, потерянные губы. Поизмываться ли над ними, повиниться ли им сразу — отвести черед скорей?..
«Что ж дальше?.. Нужно что-нибудь сейчас, сейчас!.. Нет времени подумать... Да, да, да, потом. Это что за толпами навстречу мне идет с того конца, с постылого исхода площади? Не видно, расступись кутасы и убрусы! — что-то, кто-то там идет... Угадывайте — не успеете, не вижу, но знаю — она идет...»
Мстиславские прошли в двух шагах от Мнишка и гофмейстерины. Федор Иванович как бы ненароком отвернулся, разговаривая с боярином Голицыным, тут же набежал еще какой-то вахмистр-толстячок, расшаркался и взял на поцелуй у пани-боярыни ручку. Поэтому и также потому, что остановился, оглянувшись, Стась (его дама по инерции сделала несколько шагов вперед, то же — и Голицын с Мстиславским в свою сторону) движение всех сих на миг приостановилось в одной точке площади. Мстиславская, рассеянно оставив руку вахмистру, обернулась тоже к Мнишку и, как во сне, сделала даже к нему шажок, насколько позволяла пленная рука.
— Дзень добрый?..
— И тебе гой еси...
Уже Мстиславский, завязав в узел под носом длинные вислые усы вахмистру и зашвырнув его сквозь попадавший народ далеко, понуро ждал в отдалении жену, уже Голицын успокоил всех вокруг и Мнишек-старший с Дмитрием исчезли на ступенях паперти, а эта полоумная боярыня смотрела и смотрела...