Ван Гог существовал вне конвенций – в этом была его личная трагедия, и в этом было значение Арльской школы.
Пабло Пикассо, когда говорил, что стремится к тому, чтобы рисовать, как дети, говорил, по сути, о том же самом – он хотел найти неконвенциональный, сущностный язык, выйти за рамки эстетического «до-говорилизма».
Ван Гог со всей тщательностью и страстью старался именно честно видеть – и быть вне любой договорной эстетики. Назвать его примитивным невозможно, назвать академистом нельзя, назвать эстетом – нелепо. Он рисовал именно то, что сущностно, передавая все подробности и не упуская ни одной возможности сказать, когда есть что сказать. Важно говорить по существу и ясно – а каким языком, безразлично. Простое правило подлинного искусства состоит в том, что, когда говоришь по существу – язык и лексика приходят сами собой.
В Арле Ван Гогу померещилось, что возможна победа. Не только над нищетой и одиночеством – но над детерминизмом истории. Это было великое усилие – одного такого человека хватило, чтобы сохранить веру в то, что бывает честное искусство, что не всегда надо расшаркиваться перед сильными, что не обязательно бежать за модой и пожимать руки спекулянтам. И на том стоим.
Никто не обещал, что будет легко. Платон хотел построить Республику в Сиракузах, но его продали в рабство; в Париже коммуна продлилась девяносто дней, потом коммунаров расстреляли пруссаки и версальцы; академия Фичино жила недолго. Мастерская Арля простояла год.
Кстати сказать, во время Второй мировой бравые эскадрильи маршала Харриса сбросили на Арль несколько бомб – для порядка, бомбить там было нечего.
Мастерской Ван Гога на площади Ламартина больше нет – прямое попадание английской бомбы. Но сам Арль стоит.
Сегодня Европа в очередной раз переживает скверные пустые салонные годы. Идеи, которая ее оживит, нет – или это только кажется, что идеи нет. Идеи не умирают, вера не слабеет, силы собираются снова и снова. Так уже бывало – причем не один раз. Всегда можно начать сначала.
Поль Гоген и Эдвард Мунк
Гоген уехал в Океанию, когда западноевропейская цивилизация сама стала тонуть. Правда, в отличие от своего прообраза, Атлантиды, европейская цивилизация гибла не в пучине – на мелководье.
Рембо в 1871 году сравнил Европу с озябшей черной лужей, началась Франко-прусская война, и лужа год от года становилась все черней и все мельче. К тому времени, как началась Первая мировая война, сотни мыслителей уже произнесли слова, вынесенные в 1918 году в заглавие книги Шпенглера «Закат Европы». Кризис почувствовали все: и банкиры, и художники, и политики – повсеместно возникло то самое чувство, какое господствует сегодня. В течение долгих четырех веков первенство Запада никто не оспаривал, битва при Лепанто первенство Запада утвердила, а когда здание пошатнулось – опешили: ведь так быть не должно! Решили, что выход найдут быстро.
В Европе появилась мечта создать на основе цивилизации, отслужившей свое, нечто еще более прекрасное; на руинах общества появится сверхчеловек, который воплотит лучшее и откажется от худшего. Как говаривал Диккенс, описывая новую женитьбу старика: «Начать новую жизнь было своевременным решением: очевидно, что старой жизни хватит ненадолго». То, что класс мещан, революционный класс, который в XVIII веке был носителем прогресса, а потом оброс рентой и геранью, хорошо бы заменить на более качественную и перспективную публику – было очевидно. Как быть с теми мещанами, которые воплощают цивилизацию сегодня, этого Ницше прямо не посоветовал, но посулил сверхчеловеческую мораль, которая будет ориентиром. Через несколько лет додумались мещан убивать, но на излете XIX века еще казалось: может как-то с мещанами само обойдется? Художники мещанский вкус презирали, но старались публику развлекать, дерзили умеренно; степень дерзновенности импрессионизма легко вообразить на примере современного искусства наших дней – авангардисты шокируют обывателя, но ждут от него гонорара за эскападу. Политики ссорились из-за колоний, Суэцкой концессии, алмазов Родезии – а борцы за новое в искусстве убеждали мещан, что утреннюю дымку прогрессивно изображать не при помощи гладких лессировок, а резкими точечками. Это было новое видение прелестей жизни в палисаднике, и – когда импрессионистов, наконец, признали – мещане стали платить новаторам за слащавые этюды столько же, сколько прежде платили академикам за античные сцены.