Если и существует художник, опровергнувший положение о сверхчеловеке, то это Поль Гоген.
Он обратился к таитянской пластике не потому, что он хотел добавить экзотики и перца в пресную похлебку европейской культуры (как Гончарова и Ларионов, например, обращались к восточным мотивам, как граф Монте-Кристо прибегал к ориенталистской романтике, как Делакруа собирал пряные сюжеты Марокко); совсем нет! Гоген действительно считал, что багаж знаний и категорию прекрасного, эстетические принципы и ремесленные умения Запада, преимущества рафинированной, схоластической, софистической премудрости, которые имеются в Европе – можно перенести однажды волевым путем в иное место. Он полагал совершенно искренне, что дух не нуждается в прописке, напротив того племени – будущее человечества он видел в объединении культур.
Гоген в детстве жил в Перу, в юности плавал в Рио – дух морской романтики был для европейцев духом свободы всегда. Вспомним, что современником Гогена был другой француз, пожелавший взять лучшее из европейской цивилизации и перенести на таинственный остров. Помимо Жюля Верна, можно обратиться к Сирано де Бержераку и его «Государствам Луны», к Томасу Мору и его острову Утопия, в конце концов, морские странствия Пантагрюэля и его учеников – есть не что иное, как прообраз путешествия Гогена.
Гоген уезжал из столицы моды в несколько приемов – сперва он уехал в Бретань, тогда Бретань еще была дикой, с домиками, сложенными из булыжников, с камышовыми крышами и кельтским наречием, которого не понимали парижане.
После Понт-Авенского периода он соблазнился проектом Арльской мастерской Ван Гога – но общая мастерская в Провансе существовала менее года. Потом он уехал на Мартинику; и это показалось недостаточно далеко – накопил денег на билет и уехал на Таити. Потом вернулся, а потом снова уехал, в Океанию – на Маркизские острова, забрался в полную глушь, там и умер. Любопытно то, что это была необычная эмиграция, не к хорошему и сытому, а к голодному и неустроенному. Это была, так сказать, эмиграция наоборот. Мы привыкли, что уезжают в более сытые страны, где есть работа и медобслуживание. Гоген уезжал в места, плохо приспособленные для жизни западного обывателя, – это было не эмиграцией, но миссионерством. Он, бывший биржевым маклером, плоть от плоти капиталистической морали, вдруг сказал – я буду художником. Но не импрессионистом, не бульвардье, не салонным протестантом – нет, он собирался заниматься христианским образным искусством на островах Океании.
Поступок Гогена возбудил умы интеллектуалов Европы навсегда: когда семье Дарреллов пришла мысль уехать из дорогой и холодной Англии в дешевую и жаркую Грецию, то, помимо очевидной здравости мысли, юного Ларри Даррелла еще подхлестывал пример одинокого бунтаря Гогена. Ведь можно – взять и отряхнуть прах кабинетов и коридоров от ног своих.
В семидесятые годы отечественные диссиденты выбрали деревенскую идиллию, убежали из подлых советских городов в деревни – то были небольшие колонии инакомыслящих, которые собирались вокруг сельских церквей, люди чаяли спастись от советского быта простым природным трудом. Однако даже те, кто бежал от чиновников в деревню, не рисковали уехать в одиночестве на остров в Белом море, в тайгу.
В сороковые годы прошлого века французские художники ответили на анкетный опрос о творчестве – первым вопросом было: «Смогли бы вы рисовать на острове?» Это Гоген так всех обеспокоил, он надолго смутил обывателей. В самом деле: если на остров уехал – рисовать зачем? Только один Жорж Руо ответил утвердительно – но Руо был истовым католиком: для вящей славы Господней он мог рисовать хоть на Луне. Прочие мастера развели руками: если публики нет, так и рисовать не обязательно; в работе художника картина не главное – есть еще вернисаж, коллекционеры, галстук-бабочка, премия. Этот тип художника Больших бульваров, салонного бунтаря, Гоген презирал.
Поль Гоген чувствительностью не отличался. Человек, который полез в драку с пятью матросами (в результате попал в госпиталь с переломами), и в салонной жизни вел себя соответственно: язык был колючим, нрав неуживчивым, рука тяжелой. Мало нашлось бульварных мастеров, которым он не сказал бы грубость. В насмешку над импрессионизмом Гоген выдумал салонного импрессиониста Рипипуэна (ср. Черубина де Габриак), актуального новатора, от имени Рипипуэна писал дробненькие этюды; выставлял опусы Рипипуэна в кабаках Бретани, друзья-пьянчуги над Рипупуэном хохотали. Критичным для нахождения в цеховой среде было то, что Гоген не соблюдал цеховых конвенций. Дежурные подлости, мимолетные злодейства, союзы и контрсоюзы, коими живет влажная среда искусства, им воспринимались буквально; он отвечал поступком на поступок. Те из критиков, коих он выбранил в письме, могли радоваться, что не оказались на расстоянии вытянутой руки: у Гогена, что называется, не задерживалось. Так до Гогена поступал Сирано де Бержерак – это схожие характеры, бретеры.