В поздний час, когда Навроцкий садился за пианино, Лотта уже не ложилась спать, а, заслышав его игру, накидывала на плечи шаль, спускалась вниз и тихо устраивалась в кресле напротив небольшого камелька, который он топил в прохладные вечера. В оконном стекле в причудливом смешении медленно качались тёмные силуэты древесных крон, вздрагивали огни канделябра, трепетали бледные лоскутки ночных бабочек. Иногда слышался тихий скрип приоткрывшейся форточки и шелест листвы, точно старый скряга, открыв сундучок, копался в своих сокровищах. Всё это, сливаясь с печальными звуками музыки, навевало на Лотту приятную грусть, неясное ощущение блаженства. Косца она входила к Навроцкому, он, не переставая играть, приветливо кивал ей и некоторое время поглядывал в сторону кресла, в котором она устраивалась, грациозно подобрав под себя ноги. Но вскоре музыка так увлекала его, что он совсем забывал о своей гостье, лицо его делалось серьёзным и отрешённым, кисти рук летали над клавишами, как два неутомимых ангела, и казалось, это не он извлекает из инструмента звуки, а музыка, уже существующая, растворённая от века в эфире, течёт в него через кончики пальцев, наполняет собой и его самого, и эту комнату, и этот дом, и всё пространство вокруг и вновь, неукрощённая, свободная, шальная, уносится в ледяную высь к рассыпанным по ночному небу апатичным звёздам, словно там её обитель, там её вечное пристанище, а здесь, на Земле, она лишь беззаботный, случайный гость, милостиво затянувший на огонёк, чтобы только на миг развеять нашу смертельную скуку…
На эти вечерние концерты Лотта стала брать с собой листы рисовальной бумаги и, глядя задумчиво в белёсую лунную ночь, вслушиваясь в звуки фортепьяно, делала наброски карандашом. В одну из таких ночей, когда фортепьяно смолкло и через открытое окно вместе с тишиной в комнату полились трели соловья, она тихо встала и, незаметно зевнув, ушла к себе наверх. Навроцкий закурил и, расхаживая по комнате, наткнулся вдруг на собственный портрет, исполненный графитным карандашом на четверти ватманского листа. Он взял со стола канделябр и подошёл к зеркалу. Карандаш Лотты удивительно верно, скупыми и точными штрихами передавал его черты. Ему было как-то странно смотреть и на своё одухотворённое лицо, и на эти морщинки, которых сам он никогда ранее не замечал.
3
На другой день, проснувшись ранее обычного, Навроцкий привёл себя в порядок и вышел в сад, где Лотта уже сидела за рисованием.
— Вы позволите? — взял он в руки почти готовую работу и прищурился, поворачивая лист под разными углами.
Картина изображала уголок сада, утопающий в цветах и пронизанный лучами восходящего солнца, ступени мраморной лестницы, исчезающие в густой зелени, и расколовшийся на части торс античной богини, на котором восседал ворон.
— Превосходно, — сказал Навроцкий. — Мы отвезём ваши картины в Париж и устроим там выставку. Впрочем, нет… Сначала выставим их в Петербурге.
— Выставку?! — удивилась Лотта. — Не знаю, довольно ли найдётся у меня удачных работ для выставки…
— Всё, что я видел, — удачно. Да и за лето вы, по всей вероятности, напишете ещё не одну хорошую картину…
— Вы и в самом деле считаете, что я пишу хорошо?
— Несомненно! Вы находите интересные мотивы, у вас удачные композиции, изумительный цвет… И в целом всё очень гармонично.
Лотта сделала несколько движений кистью и поморщилась.
— Что-то не получается?
— Краска стекает… Бумага слишком гладкая… Надобно купить другую бумагу.
— Я привезу вам бумагу. Скажите только, какую именно вы хотите.
Он выслушал подробные объяснения и, понаблюдав несколько минут за её работой, спросил:
— Вы ездили когда-нибудь на лошади?
— Да, конечно. Но только было это уже очень давно.
— И вам понравилась верховая езда?
— Очень.
— Давайте-ка чего-нибудь перекусим и немного прокатимся на автомобиле.
— На автомобиле?
— Да, сначала на автомобиле, а затем на лошадях. Здесь неподалёку отдаются напрокат лошади.
— Чудесно! — воскликнула Лотта, но тут же спохватилась: — Но у меня нет амазонки и…
— Невелика беда, — перебил Навроцкий. — Сядете бочком в дамское седло — и вся недолга.
Они вернулись в дом и прошли в столовую, где Маша напоила их чаем.
Часа через два верхом на карих кобылках, похожих как две капли воды, они поднялись по склону Поклонной горы и, полюбовавшись видом Петербурга, плавающего в мареве знойного дня, пустились вскачь назад, к озёрам Осиной рощи. Здесь, пробираясь через заросли по неторной лесной тропе, они наткнулись на одинокую заброшенную могилу. Покрытый мхом надгробный камень покосился и ушёл в землю. На той его части, что ещё возвышалась над землёй, кое-где можно было различить съеденные временем буквы. Навроцкий соскочил с лошади и счистил перчаткой мох, под которым обнажилась надпись:
— Кто же был этот философ?.. — сказал в задумчивости Навроцкий.