— Как странно… — в тон ему проговорила Лотта.
— Что именно?
— Для чего нужна свобода после смерти?
— Гм… Речь здесь, пожалуй, идёт не столько о свободе после смерти, сколько о несвободе при жизни.
— А вы верите в загробную жизнь?
— Нет.
— Но если нет загробной жизни, то нет и свободы, о которой говорится в этой сентенции на камне.
— А почему свобода непременно должна быть?
— Но ведь все к ней стремятся. Нельзя же стремиться к чему-то невозможному — это было бы глупо.
— Человек несовершенен, и ожидать от него только разумных устремлений не имеет смысла. Он мечтает хотя бы приблизиться к идеалу свободы, но идеал недостижим. Вернее, достижим, но уже после смерти, когда кончается сама жизнь.
— Значит, абсолютная свобода — это смерть, небытие? Кажется, именно это и хотел сказать наш философ… Но, может быть, он верил в загробную жизнь?
— Должно быть, верил. Что ж с того?
Лотта вопросительно подняла брови.
— Верить можно во что угодно, но ведь картина мира не меняется в зависимости от нашей веры, — сказал Навроцкий.
— Но если свобода возможна только после смерти, то есть когда её нельзя ощутить, не значит ли это, что она и вовсе не существует в природе, что это всего лишь отвлечённое понятие, плод нашего воображения?
Навроцкий улыбнулся, пожал плечами, немного помолчал, потом серьёзно сказал:
— Это верно, люди стремятся к свободе. Но часто они выбирают неправильный путь. Ради собственной свободы они отнимают свободу у других. Чтобы сохранить отнятое, они прибегают к разного рода ухищрениям и, как воры, трясутся над украденным добром, и тогда свободы у них оказывается меньше, чем было прежде.
— У каждого свой путь к свободе?
— У каждого свой путь к смерти.
Лотта взглянула на Навроцкого, увидела его улыбающиеся, окружённые тонкими морщинками глаза и не могла понять, шутит он или говорит серьёзно.
— А как же страсти? — спросила она.
— А что — страсти?
— Они и в самом деле лишают человека свободы?
— У человека нет полной свободы. Но страсти умаляют и ту, что есть, делая человека зависимым. Ведь ему приходится беспрестанно искать способы их удовлетворения.
— Значит, поборов страсти, можно стать более свободным?
— Выходит, что так.
— Но возможен ли человек без страстей?
Навроцкий обернулся к Лотте и увидел устремлённые на него серьёзные глаза. Пытливость её ума решительно нравилась ему.
— Человек без страстей никак невозможен, — сказал он весело. — А посему давайте-ка напоследок пустим лошадей карьером да прокатимся с ветерком. А потом поедем обедать. У меня страсть как разыгрался аппетит…
Он помог ей сесть на лошадь и, вскочив в своё седло, сказал:
— Впрочем, с вас довольно будет и галопа.
Выбравшись на дорогу, он пустил лошадь сначала галопом, а затем и в карьер. Он уже убедился в том, что Лотта хорошо держится в седле, но на всякий случай несколько раз оглянулся. Лошадь Лотты бежала ровным галопом, и расстояние между ними увеличивалось. Тогда, проехав ещё с версту карьером, он начал одерживать кобылку и наконец, перейдя на спокойную рысь, дал возможность Лотте догнать его. Они поехали рядом, и он невольно загляделся на её весёлое, раскрасневшееся лицо и длинные светлые волосы, в которых ветер устроил маленький беспорядок…
4
К обеду Навроцкий явился в столовую с какой-то книгой в руках и положил её на стол перед Лоттой.
— Это «История философии» Фридриха Кирхнера. Если желаете, можете почитать. Вам, наверное, будет интересно.
— Да, очень, — сказала Лотта, полистав книгу.
Навроцкий откупорил соломенную бутылку красного итальянского вина и, налив его в бокалы, продекламировал:
— Но, кажется, вы более одной чары себе не позволяете, не так ли? — улыбнулась Лотта.
— Верно. Во всём должна соблюдаться разумная достаточность.
— Хороший принцип. Если бы все мужчины его придерживались…
Они немного отпили из бокалов.
— Но после одной чары, увы, ни в груди не горит, ни вселенной в глазах, — сказал, смеясь, Навроцкий.
— Тогда выпейте вторую, только осторожнее. Я слышала, что автор этого перевода из Хайяма уже после первой чары свирепеет.
— Вы читали Бальмонта?
— Кто же его не читал?
— Да, женщины от него без ума. Многие даже красят волосы в рыжий цвет, под его шевелюру. К тому же, говорят, он знает двадцать иностранных языков. А вам он нравится?
Лотта сделала неопределённый жест головой и плечами.
— Так, кое-что… Из русских поэтов мне больше по душе классики: Пушкин, Лермонтов, Тютчев…
— Тютчев?
— Да.