«Как выйду из парной байны, стану белым атласным телом на шёлков веник, дуну и плюну в четыре ветра буйных. Летите, ветры, в чистое поле, в синее море, в крутые горы, в дремучие леса, в зыбучие болота. Есть в тех болотах четыре брата — четыре птицы востроносы, медью окованы носы. Прошу окаянную силу дать им тоску и кручину. Летите, братья, несите тоску и кручину, на землю не уроните, на стуже не познобите, на ветре не посушите, на солнце не повяньте. Донесите всю тоску-кручину, всю сухоту, чахоту и вяноту великую до раба божия Феликса, где бы его ни завидеть, где бы его ни заслышать, — хоть в чистом поле, хоть на большой дороге, хоть в парной байне, хоть в светлой светлице, хоть за столом дубовым за кушаньями сахарными, хоть на мягкой постели во крепком сне. Садитесь рабу Феликсу на белые груди, на ретивое сердце, режьте его белые груди вострым ножом, колите его ретивое сердце скорым копьём, кладите в кровь кипучую всю тоску-кручину, всю сухоту, чахоту, вяноту великую, в хоть и плоть его, в семьдесят семь жил, в семьдесят семь суставов, в голову буйную, в лицо его белое, в брови чёрные, в уста сахарные, во всю красоту молодецкую. Чах бы раб Феликс чахотой, сох сухотой, вял вянотой в день под солнцем, в ночь под месяцем, в утренние зори и вечерние, во всякий час и во всякую минуту. Как май месяц мается, так бы и раб Феликс за рабой Анной ходил да маялся и не мог бы без неё ни есть, ни пить, ни жить, ни быть. Эти мои наговорные слова вострей ножа вострого, скорей копья скорого, злее сабли злой да ярей воды ключевой. И словам моим наговорным — ключ и замок. Замок — на дне моря глубокого, океана широкого, а ключ где — неведомо. Ныне и присно, и во веки веков, аминь, аминь, аминь».
Старуха закрыла тетрадь.
— Это верный заговор. Я его ещё от бабки моей слыхала, и всем он, слава богу, пособлял, — сказала она, снимая очки.
— Да разве же я его упомню? — вздохнула Анна Федоровна.
— А у меня тут всё на бумажке сготовлено. Вот возьми. Вставишь вот сюда, в эти пустые места, имя твоего князя и прочтешь, как я тебе сказала, после баньки. Не пройдёт и трёх дней, как он к тебе прибежит…
Анна Федоровна так всё и исполнила. Как ни привыкла она к удобной домашней ванне, а сходила-таки в русскую баньку, задвинула в дымоход вьюшку, намочила холодной водой войлочный колпак, натянула его на голову, попотела на самом верху полка, поплескала мягкого, дорогого пива на каменку вперемежку с водой из ушата, попарилась от души пивным, духовитым паром, похлестала старательно дубовым веничком по прелестным формам своим, потопталась на его прутиках, как было старухой указано, и всю грамоту старушечью от начала до конца прочла. И легко ей сделалось и весело, и молодое, крепкое тело её переполнилось томной, беззаботной негой, а сердце — сознанием любовной правоты своей…
3
В очередной приезд свой в Петербург, зайдя домой, чтобы проверить почту и телефонировать Маевскому, Навроцкий обнаружил письмо от матери. Старая княгиня сурово выговаривала ему за его, как она выражалась, «постыдную любовную связь с простолюдинкой» и грозилась лишить сына наследства. В который уже раз убеждался он в том, что матери известно о его жизни гораздо больше, чем он мог предположить. Он решил немедленно ехать в Тёплое, чтобы поговорить с Екатериной Александровной и успокоить её. Перед отъездом он послал Афанасия в Осиную рощу с запиской для Лотты, в которой уведомлял её о своей отлучке.
Екатерина Александровна встретила сына холодно.
— Да уж наслышана я о твоих амурах, — сказала она недовольно, как только Навроцкий явился к ней и попытался объясниться. — Стыд-то какой! Вишь, француженку в любовницы взял! Мало, что ль, достойных девиц вокруг тебя вертится?!
— Не француженку, мама, а шведку. И не в люб…
— Тьфу, ещё того не легче! — перебила Екатерина Александровна. — Она помолчала, что-то соображая. — И какой же у них герб?
— У кого?
— У твоей шведки, конечно!
— У неё нет герба, — сказал Навроцкий, насилу одерживая раздражение. — Она не дворянка.
— То-то что не дворянка! Дворянка бы в любовницы не пошла.
— Не говорите глупости, мама.
Княгиня, опираясь на трость, с которой последнее время не расставалась, пошла прочь из комнаты.
— Я приехал, мама, просить вашего согласия на наш брак, — сказал Навроцкий ей вслед.
Екатерина Александровна остановилась.
— Не бывать этому! — гневно крикнула она, не оборачиваясь. — Ни в моём роду, ни в роду Навроцких ни один мужчина не взял в жёны иноверку и простолюдинку. И ты не возьмёшь! А возьмёшь — так на наследство не рассчитывай! Всё богадельням отдам!
— Но мама! В наше время…
— Молчи! Деньги уж дала, бог с тобой, а наследства лишу! — ещё раз подтвердила свои намерения Екатерина Александровна.
— Но почему, мама?
— Нечего! Пустое! — отрезала Екатерина Александровна и вышла из комнаты.