Маковский не считал ее поэтом, это ясно. В отличие от Макса — отсюда и Лилино признательное «во многом из-за тебя», потому что Волошин-то не уставал убеждать ее в ее собственном поэтическом даре. Эти убеждения были ей необходимы: в том, что касалось стихов, Лиля привыкла полагаться на чужое авторитетное мнение, привыкла преломляться в чужих глазах в том лирическом образе, который «реципиенты» хотели увидеть. В одном из писем Архиппову она обмолвится будто бы вскользь: «…не забывайте: я — зеркало, я — Черубина», и к этим ее словам стоит прислушаться. Лиля, с ее-то оккультным прошлым и антропософскими изысканиями, не бросалась многозначительными символами — она действительно была зеркалом! Маковский хотел видеть в ней ревностную католичку, таинственную и страстную грешницу, блоковскую Незнакомку — она соглашалась и отражала ее (и погасла, как только он, баловень и эстет, отвернулся от подлинного ее облика). Юный Дмитрий Усов, которому вскоре вновь предстоит появиться на страницах нашей истории, угадывал в ней теософское божество — почему бы и нет? В глазах Лемана она была истовой миссионеркой, подвижницей и ревнительницей культа Штейнера, в глазах Маршака — доброй сказочницей, прирожденным детским поэтом… А когда Архиппов в самом начале 1920-х потребовал Черубины, то возродилась для него в этом образе, точно феникс из пепла.
(Надо ли говорить, что при этом у Лили хватало такта не играть с Маршаком в Черубину, а с Архипповым — в ироничную и острую на язычок Елизавету Ивановну? Вообще, после 1910 года она не заигрывалась уже никогда.)
По сути, единственным человеком, на которого Лилина магия зеркала не распространялась, оставался Волошин. Поэтому-то так безоглядны, просты и заботливы ее письма, летящие в Коктебель: «Милый Макс, шлю тебе огромный привет и очень тебя люблю» (от 12 апреля 1921 года); «Дорогой Макс, милый, узнала случайно, что ты болен[204]
. Очень, очень тревожусь. Милый мой, еще много нужно на земле. И ты мне еще нужен. Если не можешь сам, пусть кто-нибудь напишет о твоем здоровье. ‹…› Иначе места не нахожу себе» (от 10 декабря 1921-го); «Макс, Макс! Любименький мой! Как всё время думаю о тебе и совсем, совсем в себе переживаю твою боль! И хотела бы быть около тебя. Милый! ‹…› Макс, как-нибудь отзовись, родной! Кто с тобой, как всё произошло, почему так плохо?» (от 27 февраля 1922-го). Волошин, зная настоящую Лилю, принимал и любил ее полностью, с ним она могла не зеркалить его ожиданий и оставаться собой. Неуверенной, страстной, гордой, остроумной, мятущейся, любящей…Что же касается остальных, то просто диву даешься, насколько разная женщина появляется в разных воспоминаниях (возможно, и загадка ее внешности, столь по-разному оцениваемой мемуаристами, связана именно с этим?). Вот, скажем, мемуары Н. Лозового, художника, частого гостя «Птичника», ученика Маршака и Васильевой по семинару драмы, организованному для красноармейцев: «Бросалась в глаза ее исключительная внимательность, добросердечие и скромность. Ни малейшего фантазерства, высокопарности, фальши. Исключительная простота и отзывчивость. Такой я ее знал в следующие годы знакомства»[205]
. А вот — Черубина из писем к Архиппову, эпистолярное общение (если не сказать — роман) с которым к 1922 году достигает своего пика, и Лиля, все меньше и меньше привязанная к земному, прямо-таки упивается куртуазностью слога, изысканностью ситуации, утонченностью чувств: