Рамиль знает ответ. Я чувствую: он ищет меня, бродит по раскалённому асфальту, нюхает следы. И серые в стандартных костюмах, и земноводный с острыми зубками, и этот мальчик-историк – они все меня ищут, а я ищу возможность спасти тех, кто в спасении не нуждается, кто не хочет спасения, а хочет только гибели.
Громыхает за горизонтом.
Я смотрю в раскалённое небо: голубое превращается в холодное, свинцовое, в крышку гроба. Город накрывает непроницаемой серой дрянью. Нет, это не июнь, это февраль сорок второго: идёт снег, милостиво накрывает саваном улицы, скелеты трамваев, недвижные тела. Вот девочка. Когда-то она была Татьяной Дубровской, комсомолкой, студенткой художественного техникума – а теперь у неё ни имени, ни лица, ни ягодиц. Пальто, повязанный на талии пуховый платок, юбка – всё задрано, чёрные ямы вместо гладких когда-то полушарий, и почти нет крови, она кончилась, исчезла, высохшие вены опустели ещё при жизни. Лежит на снегу ненаписанное письмо, трепещет, словно мёртвая бабочка силится взмахнуть пепельными крылышками.
«…Ты не прочтёшь это письмо. Потому что я не пишу его. Я лежу ничком – меня перевернули лицом в снег. И того, чего касались твои жаркие пальцы, что ты называл „попунцом“ и „алебастровыми холмами“, у меня больше нет – их отрезал тупым ножом человек с оловянными глазами, и уже варит супчик. Руки, которые ласкали тебя, высохли и превратились в вороньи лапы; глаза, которые ты целовал, больше не могут ни светиться, ни плакать – они вымерзли, стали свинцовыми каплями…»
В моём Городе теперь никогда не будет ни весны, ни лета.
Только зима.
Папа ушёл в ополчение. Когда мама узнала, то охнула и заплакала, тихо, бессильно, словно навсегда обиженный ребёнок. Она не говорила прощальных слов, не бросалась папе на грудь – только стояла у стенки и комкала платочек.
Бабушка спросила:
– Куда тебе, Илья, с твоим желудком, с плоскостопием?
Вид у папы был совсем не героический: вытертая шинель с чужого плеча велика, шея как у птенца, тянущегося за червячком, одна петлица оборвана, только нитки висят, а пилотки ему не досталось, на голове осталась гражданская кепка, Толик даже поморщился. Тяжёлая винтовка сползала, торчала из-за плеча нелепо, папа постоянно поправлял ремень, и они были настолько чужими, папа и винтовка, настолько не совпадали, что от этой картины становилось стыдно.
Папа потрогал очки, сказал:
– Все идут, мама. И Гуревич, а у него диабет и зрение минус пять. Тут уж не до капризов, немцы под Лугой.
Толик подскочил, уткнулся в жёсткую шерсть, пахнущую чужим, какой-то махоркой и перловой кашей, прошептал:
– Ты всех победишь, папа, всех фашистов!
– Несомненно, Тополёк, – сказал папа.
Никого не поцеловал, не обнял, развернулся и пошёл вниз по лестнице.
Толик выскочил на площадку, смотрел на сутулую спину, на размотавшуюся обмотку на левой ноге: было страшно, что папа наступит на неё, споткнётся и упадёт, но Толик ничего не сказал, только продолжал махать рукой.
Потом часто снилась эта обмотка: она ползла по ступеням и шипела, как гадюка. А Толик убегал от неё, но ноги вязли, словно в болоте.
Было страшно.
26. Город, зима
Занятия в школе так и не начались, но дел хватало: по улицам маршировали роты самых разных родов войск, ездили грузовики, напротив булочной вырубили сквер, обложили пятачок мешками с песком и установили зенитное орудие, мальчишки бегали туда, но часовой не пускал, наставлял длинный штык и ругался:
– А ну, шантрапа, разбежались! Здесь вам не кинотеатр.
Один раз даже встретился бронеавтомобиль, настоящий, в облупленной зелёной краске. Броневик пах машинным маслом, порохом и ещё чем-то невообразимо героическим. Со скрипом распахнулась тяжёлая дверца, высунулся чумазый механик в чёрном комбинезоне, в ребристом шлемофоне и принялся озираться. Увидел Серёжку и Толика, улыбнулся (белые зубы сверкнули на фоне кожи в грязных потёках) и сказал:
– Привет, мальки! Где тут на Кировский проспект поворачивать? Заплутали.
Серёжка так оторопел, что разинул рот, да и не закрывал, а Толик не обиделся на «мальков» и стал объяснять – чётко, без лишних слов. Рубил ладошкой воздух, показывая направление – специально левой рукой, чтобы красноармеец видел командирские часы на запястье:
– Прямо метров сто, направо по Коммунарской, там налево – и вот он, Кировский!
– Спасибо, мальки, – весело сказал чумазый. – Чем вас отблагодарить-то? Нате вот.
И протянул патрон, настоящий, блестящий, в смазке: пуля с хищным красным носом, золотая гильза. Серёжка очнулся, закричал:
– Спасибо, дяденька!
Улыбчивый скрылся внутри брони, дал газу; заревел двигатель, машина тронулась и унеслась на фронт, бить фашистов. Толик хмыкнул:
– Эх ты, Тойвонен! Какой он тебе дяденька?
– А кто же?
– Младший сержант бронетанковых войск, вот кто!
– Ладно, растерялся чуток. Покажи патрон.