– Как, товарищ майор?
– Через косяк. Ждать будем. Движок не глуши, холодрыга. Этого бы не заморозить, должны сдать здоровым.
Водитель оглянулся на меня, пробурчал:
– Да кому он теперь нужен, всё равно опоздали.
– Много ты понимаешь. Такой всегда нужен, кто бы наверху ни сидел. Наше дело маленькое, приказ исполнить.
Я слушал этот разговор как сквозь вату, не вникая в слова. Было холодно, наручники давили невыносимо, хотелось отгрызть себе руки, чтобы освободиться; но я понимал, что мои кандалы – это я сам.
Я ненавидел их всех, ненавидел и любил; я закрыл глаза и смотрел, как колышется тёмное море на Красной площади, как толпятся на Самотёке, как клубится серая туча человеческих испарений, эманация горя и ужаса; я словно ухнул в трясину и захлебнулся там, в холодной вязкой глубине, хотелось наверх, глотнуть солнца, но солнца не было, солнце нынче лежало в гробу на артиллерийском лафете, так думали люди. То, что боролось во мне все эти годы, одерживая поочерёдно верх, вновь заворочалось, вонзило клыки друг в друга; раньше я всегда стоял в стороне, соблюдая нейтралитет, но сейчас победили рухнувший на всех холод, боль истёртых наручниками запястий и истёртых остатков меня; я встал за спиной Тёмного и подтолкнул его, помог; Тёмный благодарно скрипнул зубами, напрягся, надавил, и это движение пошло волной, набирая силу, отразилось от стен срезанной пирамиды цвета сгнившей крови – и ударило по плавающей в горе толпе; люди закачались взад-вперёд, взад-вперёд, словно гребцы гигантской галеры, форсирующей Стикс, и стронулись с места; они беззвучно кричали, распахнув рты, они пытались вдохнуть пропитанный слезами воздух, но не могли; трещали рёбра, ломались друг о друга костяки, вылезали из орбит глаза; люди топтали упавших, чтобы через секунду самим упасть под ноги стозевного чудища, чтобы смяться, растечься по брусчатке, превратиться в грязную жижу; вдруг я увидел глаза девочки лет восьми, глаза, уже лежащие на земле, уже покрывающиеся нетающими снежинками, и я вспомнил себя, стоящего над стариком возле булочной, вспомнил снежинки, падающие на серую, истончившуюся от голода кожу, исчезающие в чёрном провале рта; вспомнила себя, лежащую ничком на снегу с задранным подолом, вспомнил себя, лежащего голым на углу Кировского и Пионерской – и закричал.
Я закричал, ударил Тёмного, протянул руку Светлому и поднял его, почти задохнувшегося; потом я шёл по пустым улицам, заваленным башмаками и оторванными пуговицами, залитым кровью и слезами, я искал ту девочку, искал её глаза – и не находил; мрачные люди в шинелях
Я очнулся на перекрёстке Самотёчной и Делегатской. Наручников на мне уже не было, наверное, я их всё-таки сгрыз. Улицу
Никогда.
Голубица вздохнула:
– Это невозможно! У меня послеродовая депрессия, я неимоверно вымоталась, сижу тут, толстею, а ты только знаешь, что порхать.
Папа-голубь вжал голову в плечи и забормотал:
– Милая, какое там порхать, ведь это гнездо строил я…
– Подумаешь, заработался он, натаскал щепок из хлама, – перебила голубица. – У других мужья как мужья, погляди хотя бы на скворца: гладкие дощечки, евроремонт, сухо и тепло. А ты накидал прутиков кое-как, ворковал-ворковал, задурил голову совсем. Говорила мне мама, а я, дура наивная, не слушала. Значит так, я полечу, развеюсь, разомну крылышки, а ты посиди вместо меня, тогда, быть может, поймёшь, какова она, женская доля. Да будь бдительным! Кукушки так и снуют, подкинут ещё дрянь какую.
Папа-голубь пересчитал яйца: их было три красивых, белых и одно пёстренькое, маленькое, неказистое; папа-голубь заранее пожалел это яйцо и полюбил больше других. И когда пел песню будто бы для всех, про себя знал, что обращается в первую очередь к пёстренькому:
Шло время, голубица вновь сидела в гнезде, а папа добывал пищу, прилетал, кормил супругу и сидел рядом, переживал. Голубица ворчала:
– Специально этих червяков приволок, не мог чего-нибудь диетического достать? Скажи честно, я толстая?
– Нет, нисколько.
– Значит, тощая, да? Как цапля, да? Умеешь до слёз довести, козёл!
– Что ты, совсем наоборот, такая пухленькая, приятная глазу. Не плачь, пожалуйста!
– Скотина! Значит, всё-таки толстая. А ведь я из-за тебя жирная, из-за этих проклятых яиц, жизнь мою погубил! Скажи, я как гусыня, ну скажи! Отвечай, хам!
Папа-голубь запутался и замолчал.
– Крак!
– Крак-крак!