На языке этого майора я был «раздетым», поскольку на мне не было лагерной формы и номеров. Надзиратель подбежал ко мне, схватил меня за руку и потащил к какому-то бараку; на сей раз без слова «извиняюсь». В бараке этом был склад, и меня в пять минут одели в ватник и шапку «домиком», повели в комнату штаба, выдали лоскуты белого материала, проштамповали на них мою новую «фамилию» — № С-720 — и я вышел на улицу.
— Ну, вот, теперь я вижу не мальчика, а мужа, — перефразировал Пушкина один из новых знакомых, ожидавший моего превращения в полноценного зэка. И мы пошли в столовую. Это был длинный барак, уставленный поперек грязными столами и общими скамейками без спинок. У окна раздачи повар отметил меня по списку «этап» и дал мне железную миску горячей баланды. Мы сели за стол, и я убедился, что этот суп-вода ни чем не отличается от тюремного. Таким же было и второе блюдо: серая каша из мелкой, безвкусной крупы без масла — ее именуют в лагерях «кирза» — это дежурное блюдо. Такую крупу в магазинах не продают, говорят, что ее привозят из Китая. После еды разговор продолжался до вечера и тут объявили: «Кино, ребята!» Такое происшествие тогда бывало один-два раза в году. Все быстро оделись и побежали к бараку-столовой — «хавать культуру», как выразился мой спутник, бывший редактор одного из крупных московских журналов.
В дверях столовой зэки образовали толпу и пробку из тел; в лагере было около четырех тысяч человек, и все хотели попасть вперед. Мы вошли в толпу, и нас понесло...
Мы стояли, стиснутые в толпе, и мой спутник говорил о культурном прошлом России, говорил, до чего может дойти человек, загнанный в эти вонючие зоны. Вдруг он начал читать Брюсова:
Итак, это сон, моя маленькая,
Итак, это сон, моя милая:
Двоим нам приснившийся сон...
— Вот ведь каких людей удалось большевикам обмануть, — помолчав после изумительного стихотворения, сказал мой новый знакомый. — Как, наверно, горько было умирать Блоку и Брюсову, разочаровавшись в революции...
А на экране уже улыбались и плясали счастливые колхозники, и я вспоминал: «Если бы в нашем колхозе знали, что в тюрьме кажинный день хлеб да сахар дают — все бы сюда пришли сами!»
Мы вышли после кино на морозный воздух и услышали, как на вышках солдат передавал пост другому солдату:
— Пост охраны врагов народа сдал!
— Пост охраны врагов народа принял!
Мы вошли в барак: лязгнули засовы, закрылись замки, снаружи молотками постучали надзиратели по решеткам на окнах, и мой первый, особый день в лагере, как я считал, был окончен.
Но не тут-то было! Не успели мы как следует заснуть, как загремели засовы и ввалилась толпа надзирателей: «Вставай! поверка!» Значит, где-то у них не сошелся счет. И безропотные, привыкшие уже ко всему люди, выстроились посреди барака, а солдаты начали отсчитывать пятерки, перегоняя людей из одной половины барака в другую. Но и это, наконец, кончилось. Мы опять легли, и я скоро уснул.
Проснулся я от света и шума: кто-то топал сапогами по проходу и орал. Я поднялся на нарах и сел, еще ничего не понимая. И тут же ко мне подскочил надзиратель, узбек или казах:
— Ты кому не спишь? — орал он. — Ты кому ждешь? Ты Эйзенхауэру ждешь, ты Эйзенхауэру не спишь?! Собирайся в карцер!
И поволокли раба Божия в тот карцер, из которого я утром вышел... Забыли меня предупредить новые знакомые, что надзиратели ночью специально с шумом врываются в бараки, и если кто-то поднимается с нар, его хватают и ведут в карцер: ведь тот, кто не спит, может быть, готовит побег...
Начался мой лагерный опыт.
Глава VI
Эта камера карцера была большой и набитой людьми: не меньше 20 человек лежало вповалку на трехэтажных нарах. Я влез наверх, кто-то молча подвинулся, я лег на новое место в третий раз за сутки. Единственное спасение — сон. В лагере отсутствие сна — сумасшествие, болезни, смерть. Надо уметь отключиться, уйти в спасительную бездну, в провал сна. Так я и делал — инстинктивно я чувствовал, что не надо думать, надо спать.
Утро началось с грохота ключа по металлу двери: «подъем!» — и в полутьме на нарах показались серые лица моих новых сожителей. Рядом со мной сел, протирая глаза, высокий худощавый юноша с сильно удлиненным лицом и широко разлетевшимися бровями на скуластом лице с высоченным лбом.
— Геннадий Черепов, — отрекомендовался он. — Слышал, что приехали, но чего они ночью вас притащили?
Я объяснил.
— А вы как сюда залетели? — в свою очередь, поинтересовался я.
— Стихи писал.
— А это что, грех здесь?
— Смотря какие стихи...
— Прочтите, если не секрет.
Гена начал читать что-то о вышках и собаках — это было слабо и, как ни странно, звучало надуманно. Я так и сказал ему. Но он явно не поверил моему мнению, и пришлось ему на память прочесть кое-что из Киплинга, Брюсова, чтобы он увидел разницу.
— Спасибо, — сказал он задумчиво и заковылял по камере, сильно хромая.
«Боже мой, — думал я, — читаю в этом аду Киплинга!»
Ко мне подсел какой-то аскетически худой, крестьянского типа человек.
— Ты яврей?
— Да.
Вопрос был задан серьезно, без насмешек или подвоха.
— А свое Священное Писание ты знаешь?
— Читал, да.