«Завести, что ли, более близкое знакомство со старым князем Мелеховым? – рассуждал Илья. – Однако с моей подорожной в кармане не ищут чего-то большего, чем постоялый двор. Что ж потом, рваться с коновязи, как позовет дорога? Себе губы рвать уздой – еще ладно, к этому не привыкать, но причинить боль ей? Впрочем, вздор… С чего ей болеть? Вон какой здоровый вид у ребенка, сколько во взгляде жизни. Поди, какая-нибудь надуманная, книжная наполовину, страсть заставляет трепетать неокрепшее сердечко. И пусть себе».
Словно услышав эти его слова, Шахрезада вдруг обернулась. Какой-то миг глаза ее расширились, но она отвела взгляд… затем глянула снова… и не ответила на чуть заметный кивок штабс-капитана, впрочем, адресованный не ей.
«Зачем Юлии отзываться на этот животный зов, заменяющий слова человеческие этому… Пустынникову?» – недоумевала Маша, механически сравнивая своего нежного идола Виктора с «этим», который так бесцеремонно повесил поручика на дышло. Пусть княжна не могла не заметить, что Соколовский был сильно пьян, но как же он тонко чувствовал и страдал!
«Оттого, верно, и пьян, что страдает, – рассуждала Машенька с истинно женской (чтобы не сказать „глупой бабьей“) всепрощающей жалостью. – Не то что этот бесчувственный Пустынников, неспособный ни сострадать, ни вообще видеть сколько-нибудь жертвы».
Штабс-капитан отчаянно проигрывал в глазах княжны, увлажнявшихся всякий раз, когда она думала о модно-циничном, но в глубине души столь впечатлительном лейб-гвардейце: «Как он умеет скрыть подлинную натуру свою под маской бонвивана!»
– Едемте? – вдруг спросила ее Шахрезада, беря в руки вожжи и оборачиваясь.
Княжна едва успела мазнуть по глазам кружевной крагой перчатки. Впрочем, не успела – Юлия заметила блеск в ее ресницах.
– Что вы, Маша? Вас ранила бесцеремонность армейского офицера?
– Нет… Не знаю, – неровно и нервно улыбнулась княжна.
– Да полноте, не стоит переживаний. Ведь он прав, этот штабс-капитан…
– Прав? – непонимающе удивилась Маша. – Да в чем же?
– В том, что никакие мы не жертвы, – снисходительно улыбнулась Юлия. – И бордель – не больший алтарь, чем всякая другая общественная скотобойня.
– Я не понимаю, – честно призналась княжна.
– Что ж тут понимать. Для женщины без средств и положения, что ни возьми – и трактирная мойка, и кожевенный цех, и прачечная, и даже замужество за пьяницей артельщиком, если не работать, – все алтарь и та же скотобойня. Наша артель – пример того же порядка. Все то же.
Странное дело, но в этих словах Юлии не было ни горечи, ни слезного надрыва, а только равнодушное признание очевидного.
– Впрочем, я лукавлю, – улыбнулась она действительно лукаво. – На нашей бойне заклание проходит весело. Поди, половина прачек променяла бы смрад вареного мыла и уксуса на винный угар нашего ремесла.
– Как вы можете так говорить, Юлия?! – задохнулась Машенька. – Разве не нужда и оскорбление в вас всего человеческого гонит бедную порядочную… на дно этого унижения, чтобы уж… пусть, чтоб до конца… – от избытка чувств она стала путаться в словах.
– И то верно, – снова обезоруживающе улыбнулась Шахрезада, кивнув и отведя со лба упавший черной виньеткой локон. – У всех у нас был выбор. Мы могли бы прилично сдохнуть от непосильного труда, однако предпочли мишурную роскошь. Раз уж все одно страдать, то зачем же впроголодь? Мы захотели копеечным рангом, но встать выше всякой честной страдалицы. Об этом, кстати, и толковал Илья Ильич этой вашей пассии, – закончила она после некоторой паузы.
– Поручик Соколовский вовсе не моя пассия, – поторопилась возражать Маша, но Юлия ее как будто не расслышала, вдруг впав в подозрительную раздумчивость:
– Он несколько циник, этот капитан Пустынников, но лишь оттого, что знает цену многим предметам, – продолжила Шахрезада почти сомнамбулически. – И мне… то есть нашему трактиру… – тут она будто очнулась и добавила как будто даже весело, – и не только нашему трактиру, а еще и вам он цену уже задал. Я примечала, как он на вас смотрит.
Веселость ее показалась Маше даже странной, натянутой какой-то, да и смотрела она теперь на спутницу с каким-то новым чувством, которого княжна не разобрала, но на всякий случай отреклась:
– Что вы выдумываете, Юлия. Я б удавилась, если б заметила со стороны Ильи Ильича!.. – жарко запротестовала она.
– Ну, коли до сих пор живы, значит, вы очень невнимательны, – усмехнулась Шахрезада, будто окончательно переворачивая страницу и возвращаясь в обычную свою невозмутимость. – Не обижайтесь, душа моя. Не по ранжиру мне политесы.
Это ее присутствие духа называлось пристрастной публикой то надменностью, то бестактностью, чтобы не сказать плебейским хамством: «Смотрит в глаза и не краснеет?!»