— Выписали на фронт? — удивились все.
— Не в тыл же. А стоит мне попасть в свою дивизию, старшину Черноусова не заставят раздавать кашу. Там знают, на что я гожусь.
— А как ты узнал, что тебя сегодня выпишут?
Черноусов ответил не сразу. Он долго и тщательно переодевался, затем сложил свои госпитальные вещи на койке, куском зеленого сукна протер награды, чтобы блестели, и разгладил усы, глядя на свое отражение в гладком кафеле горячей печки. Потом приоткрыл окно, прилепил новую порцию масла для синиц, закурил толстую самокрутку и, выпуская дым на улицу, чтобы в палате не пахло, сказал:
— Запомните, ребята: когда в госпитале освобождается место, добавляют новые копки, то это значит, что фронт скоро двинется. Тогда старых отпускают, чтобы можно было принимать новых. Перед каждым наступлением госпитали должны быть свободными.
— Что же, мы здесь одни останемся?
— Почему одни? Вас же четверо… Ну, мне пора. С кухни как раз едут за продуктами на фронтовые склады, и я с ними отправлюсь. На эти самые склады должны и наши приезжать. Дорога, может быть, и длиннее, зато быстрее и вернее. Не пройдет и трех дней, как я буду в своей дивизии.
Теперь он переходил от одной койки к другой, наклонялся, обнимал и целовал всех по очереди, щекоча пушистыми усами, и Янеку показалось, что у грозного старшины глаза вдруг стали влажными. Но, видно, ему это только показалось, потому что гвардеец выпрямился, остановившись посредине палаты, стукнул каблуками и поднес руку к шапке.
— Гвардии старшина Черноусов докладывает о своем отбытии. До свидания в Берлине.
— Напишешь нам?
— Напишу.
Он вышел.
Елень подошел к окну. Дятел, уже привыкший к людям, быстро стучал клювом и только изредка, наклонив голову, посматривал черной бусинкой глаза и как бы прислушивался к тому, что говорил Густлик.
— Идет через двор, грузовик уже стоит… Сел… Поехал.
Они слышали, как зашумела отходящая машина, но видеть ее не могли, потому что окно внизу замерзло.
Спустя полчаса Елень, укладываясь на свою койку, выругался, наткнувшись вдруг на что-то твердое под простыней, и вытащил оттуда маузер в деревянной кобуре.
— Эх, видно, забыл!
— Дурак, под твоей простыней забыл? — разозлился Саакашвили. — Прочитай, там есть записка.
На листке бумаги было написано по-русски: «Подарок отличному стрелку». У них не было сомнения, кому следует отдать оружие, и, хотя Янек еще не вставал, они спрятали маузер именно у него в матрасе — не слишком глубоко, а так, чтобы, поворачивая голову на подушке, он мог почувствовать, что там что-то спрятано.
Неделю спустя, под утро, неожиданно залаял Шарик, а потом начал тормошить всех, дергая зубами за края одеяла. Все разом проснулись и почувствовали, как слегка дрожит земля и издалека несется к ним, стелясь под снегом, низкий, мощный гул. А еще через мгновение дрогнули и зазвенели оконные стекла.
Мрак за окнами начал рассеиваться.
На конверте стояли четыре фамилии. Четыре или три. Что касается трех, то здесь все было ясно: Саакашвили, Елень, Кос. Не ясно было только одно: считать ли слово «Шарик» как имя или тоже как фамилию. Но определенно письмо было адресовано им всем.