Меня не трогали запахи мяса, разговоры и красивое общество, по горло я была этим сыта! Я трепетала в предвкушение, что-то издалека заставляло меня относиться ко всему иначе. Не догадываюсь, чем бы это могло быть, но я сгорала от нетерпения.
Это внезапно возникшее чувство, которое я едва успела осознать, было лишь вспышкой, я не была уверена, было ли оно настоящим.
9
Нет успокоения грешной душе. Я – смерть. Я – власть. Я здесь коронованная отчаянием и горем, никто не поколеблет мое величие. Я – избранная. Я убью посланника судьбы и навсегда завершу род роковых избранников.
Мы – боль. Нас – нет. Мы – грязь, грех, ненависть, потеря, горе… Эванс – клеймо, от которого невозможно избавиться веками, не испробовав на себе всех человеческих мучений, не потеряв едва найденное, не упустить дорогое и не убедившись в своей беспомощности.
Чтобы понять свою ничтожность, не нужно было убивать людей, нужно было просто видеть их смерть и быть не в силах что-то сделать.
Есть на завтрак ангелов – вот, что значит быть Эванс. Быть Эванс – быть грешным.
Холодало. По ногам шёл холодок. Некий Авдеев курил в раскрытое настежь окно, и слушать его было неприятнее всего. Слушать и видеть. Гаврилов со своим обществом оправдали мои ожидания: никаких высокопоставленных людей с самомнением выше достопочтенного, одни музыканты да преподаватели по совместительству. Но между тем, они очень хорошо за собой следили и стоили того, что говорили. Как только из внешнего мира за пределами дома не осталось тех, кто был достойным тут находиться, запахи лондонских папирос, духов, подаренных Агатой и заказанных из Италии смешались, атмосфера дома стала законченной окончательно. От каждого пахло по-разному, души резвились и верещали в восторге от переплетения с другими, родственными душами, смеясь и играя вместе. С каждым гостем меня знакомили лично, Гаврилов уже начинал уставать от этого, и с последними двумя мне пришлось знакомиться попутно.
Все толпились на кухне, как подростки на пятничной вечеринке, я сидела в одиночестве в столовой, очень жаль, что не было дивана. За мной что-то быстро шухнуло и я вздрогнула. В кресле, стянув тощие колени в чёрных расширенных снизу брюках, сидел самый молодой из гостей, двадцати девятилетний Валерий (невозможно было называть его Валерой или как-то ещё), виолончелист самой престижной консерватории Питера. У него были длинные высветленные, я бы сказала седые волосы, до того небрежные, что были разбросаны по плечам и скромно закрыли лицо, а одна прядь выбивалась и огибала элегантный изгиб лица. Он тоже вздрогнул, почувствовав на себе мой взгляд, и медленно повернул голову. Его пальцы касались запылённого медного покрытия граммофона, чувствовалось, как его сердце изнывает и трепещет от прикосновений ушедшего времени.
– Холодно здесь, да? – я отпила из фужера вино, уже не то, которое Гаврилов открыл на днях, более молодое.
Парень посмотрел на свои дрожащие руки, хотя дрожали не только руки.
– Да… у меня всегда руки дрожат.
– Виолончелист, а такой нервный.
Он ничего не ответил. Обиделся, наверное.
– Платье красивое.
Если бы он сказал что-то вроде «оно тебе идёт» или «красиво на тебе сидит», я бы напряглась.
– Спасибо… холодное, только.
Он подошёл и взял со стола ровный прямоугольник поджаристого нежного мяса, оставленного остывать на столе.
– Я недооценивал свинину все это время.
– Мне нравится говядина.
– А баранина?
– Я редко ее ем.
Он доел и сложил вилку.
– Давно знакома с Гавриловым?
– Э… ну, месяц примерно. Он мой декан и помогал проект писать.
– Это тот, что научная работа? Мы уже все знаем.
– Надеюсь, он рассказывал обо мне не в отвращенном ключе.
– Нет, он тобой восхищался. Я когда-то играл на одном концерте, потом оказалось, что нас ожидают гастроли по всей стране, – он нервно хихикнул, – это сложно, когда не привык работать с людьми. До сих пор… даже признаться стыдно.
– У меня то же самое, совсем не умею с людьми дела вести. Если бы Данил Сергеевич меня не терпел, не знаю, где бы я была сейчас.
– Почему?
– У меня умер друг и повесилась соседка, с которой я квартиру снимала.
Он осмотрел мое лицо быстрым взглядом, и уставился в глаза, безмолвно призывая продолжать.
– Теперь живу одна, – я выживала. Они давили, ненавидели. Я чувствовала их присутствие, и это убивало меня.
Валерий опустил голову, впиваясь в худые пальцы глазами.
– Мне говорили, что с такими пальцами вообще нежелательно на инструментах играть. Когда я перешёл на более долгий курс в музыкальной школе в шестнадцать лет, меня очень долго отговаривали директора и родители, никто не хотел видеть меня музыкантом и тем более с виолончелью. Потом я стал готовиться к экзаменам и меня отправили в гимназию. В консерваторию меня, конечно же, никто не пустил.
– А как ты туда сейчас попал?
– Бросил юридический. Ну какой из меня юрист, скажи? Я людей-то не бояться не научился, – он вдруг опомнился, – я не хочу показаться жалким… просто ты выглядишь такой закрытой… не поймёшь, чего от тебя ждать.
Я сидела, закинув ногу на ногу и подперев щеку кулаком. Сидеть было лень, хотелось лечь на пол.