Лантаров взмахом руки поймал такси. В машине его трясло. Он сам не знал причину такого возбуждения и злости. Обижаться на Веронику было глупо. Ведь ехал к ней за дозой и дозу получил. Великолепную, фантастическую дозу, о которой любой другой повеса мог бы только мечтать. Так что же тогда не так?! На него осиным роем набросились подозрения. А что если она просто использует его, как некий сексуальный тренажер? Да она просто не желала иметь с ним ничего общего, помимо мимолетного сиюминутного наслаждения! Она позволяла завоевывать и даже доминировать, быть ее властелином, но при этом незаметно умудрялась держать его на коротком поводке. А он… а он все-таки был рядом с этой женщиной счастлив, тешась прикосновениями к ее блистательному, ошеломляюще порочному миру.
Совершенно неожиданно Лантарова, толком не объясняя ему причин, перевезли в другую палату.
Новая палата была значительно меньше прежней, однако в ней, кроме самого Лантарова, теперь находился лишь один больной – Олег Олегович. Несчастный вот уже полгода вел полурастительное существование – он лежал с переломанным позвоночником, и вся нижняя часть его тела была безнадежно парализована. Как все больные, он выглядел старше реально прожитых лет. Обострившиеся черты его мученического, изрезанного морщинами лица только подчеркивали выражение усталости и непоправимости происходящего. Лантарову он казался отдельно живущей, фантастической головой профессора Доуэля. Когда Кирилл во время медицинских манипуляций случайно увидел на его теле лохмотья безобразно свисающей кожи, он обомлел: а что если и он постепенно превратится в подобное существо?
Рядом с этим человеком-тенью периодически возникали еще два блеклых существа – сиделки с одинаковыми именами. Старая, уставшая тень, лежащая в постели и недвижимая, называла первую сиделку почему-то Людочкой Афанасьевной или просто Людочкой. Это была пожилая женщина, сгорбленная и худая, как тростинка, точно высохшая на палящем солнце. Но она сохранила в себе какую-то аскетическую, отрешенную монашескую доброту. Лантаров никогда не слышал, чтобы она не выполнила просьбу больного. Эта женщина взялась ухаживать и за ним, и Лантаров хотел было протестовать, но потом притих. Может, и тут Шура постарался? Так думал о ней Лантаров, пока она, совершенно лишенная брезгливости, старательно омывала тряпочным квачом их изнуренные неподвижностью тела. Она проветривала помещение, терпеливо подносила судно, неспешно и основательно мыла полы. А еще умывала и брила Олега Олеговича, называя его Олежей или Лежей, и глаза ее порой оживлялись материнской нежностью, если искра жизни вспыхивала в глазах больного. Она кормила и поила его с ложки, а Лантарову по его просьбе приносила маленькую емкость с водой и старое полотенце для умывания. Сама вызывалась помочь: «Кирюша, давайте я вас побрею». Или: «Олежа, давайте покушаем немножко». И они соглашались, дивясь ее отстраненности от всего мирского. Иногда она по просьбе Олега Олеговича читала тоненьким, убаюкивающим, порой сбивающимся голосом. Чаще всего это были рассказы Чехова или новеллы Стефана Цвейга, что-нибудь коротенькое, что можно было осилить за час-полтора. Слушая уставший, слегка охрипший голос сиделки, Лантаров осознавал, что она так же далека от смысла читаемого, как сам он от могущественного круговорота жизни за окном палаты.
Вторая Людмила являла собою нелепое, расплывшееся во все стороны, существо лет тридцати – тридцати пяти, постоянно находящееся в состоянии сомнамбулической сонливости. Чтобы не путать с напарницей, ее все называли Люсей. Глядя, как она с неимоверным трудом что-то совершает в палате, Лантаров гадал: о чем вообще может думать эта женщина с такими вязкими движениями и взглядом курицы? Люся никогда не читала. Олег Олегович как-то попросил ее, но она так отчаянно коверкала слова, силясь выдавить из себя цельный текст, а ее лоб так исказился в стреловидных морщинах, что слушатель сам остановил удручающее действо. Люся только глубоко, виновато вздохнула. Роднило сиделок лишь одно: принадлежность к довольно необычному вероучению. Обе они были набожны настолько, что Лантаров в другое время счел бы это фальшивым культом. Но только не теперь, когда его жизнь перевернулась с ног на голову.
Напрямую с этой верой были связаны появления одного неординарного посетителя, называвшего себя братом тяжелого больного. Правда, братом он вряд ли мог быть, ибо его звали Эдуардом Харитоновичем. Подчеркнуто учтивый, подтянутый, с высоко поднятой головой, Эдуард Харитонович был образчиком сомнительного великолепия, сумевшим соорудить себе подиум на основательно утрамбованной религиозной площадке.
Появляясь в больнице, он неизменно притаскивал пакет с соками, пюре, йогуртами и прочими продуктами и с торжественной предсказуемостью, как будто выступал перед полным залом прихожан, возвещал:
– Это, Олежа, от общины. Мы все о тебе заботимся и молимся. Бог нам всем поможет. Надо каяться. Надо молиться. Ты, Олежа, молишься?