Совсем не то, что Софии, Чюрлёнис пишет Повиласу:
«Вот уже две недели, как я в Петербурге, и до сих пор безрезультатно ищу уроки или что-нибудь подобное. Факт моего будущего участия в выставках смешит меня, потому что до сих пор я еще не привык принимать себя всерьез. Я здесь один и мне очень тоскливо».
Чюрлёнис «интересуется уроками, где только можно», и кроме этого, «лазает» (его определение) по Эрмитажу и Музею Александра III, то есть по Русскому музею.
Софии:
«Захаживаю в Эрмитаж и в Музей Александра III – изучаю. Знаешь, сколько чудесных вещей есть. Даже страшно! Вдвойне радуюсь, поскольку знаю, что ты на них будешь смотреть, понимаешь! Ты своими светлыми морскими глазами. Чего здесь только нет! Есть такие старые ассирийские плиты с такими странными крылатыми богами, с которыми (не знаю откуда), как мне кажется, я прекрасно знаком, и это есть мои боги. Есть египетские скульптуры, которые я страшно люблю и которые любит Зося, и греческие скульптуры, и очень много других вещей, очень много. А картины! Увидишь! Ты подумай, вместе осмотрим и будем радоваться как дети, Зосечка моя единственная. Но когда это будет?»
Мог ли думать тогда Чюрлёнис, что спустя годы две его картины окажутся в Русском музее? (В 2003 году одна из них – «Прелюд» – была отреставрирована литовскими специалистами, что стало подарком, сделанным Литовской Республикой к трехсотлетию Петербурга.) Что его музыка будет звучать в стенах Эрмитажа?
Из письма к Софии:
«Ты соскучилась? Даже не понимаю, как соскучился по тебе! Когда чувствую себя лучше, и когда вижу что-нибудь прекрасное, или внутри что-нибудь заиграет, сразу же бегу к тебе, и обнимаю, и жажду, и тоскую без конца. Знаю, что ты мой хороший гений, что за все, что прекрасно, должен быть тебе благодарен. Но все равно, Зося, я боюсь. Внутри меня что-то жестокое делает меня несчастливым и отдаляет от тебя. Спасай меня, Зося, ведь то, что нас делает – это большое как солнце. ‹…› Видишь, какой я есть. Уже ничего, ничего.
Ты должна быть в отношении меня очень прощающей и одновременно требовательной. Зося, помоги мне. Мы же начинаем новую жизнь – знаем о многих разных ценностях, поэтому давай идти смело. Только ты будь тем, чем уже давно являешься в моей душе, и чем больше будешь до моей смерти, если не оставишь меня. Не сердишься? Кажется, что не так пишу, но ты ведь все поймешь, Зося?
Знаешь, я так жажду тебя такой, какая ты есть – красивой, чудесной, той, которую увидел в Полангене, Вильне и Друскениках, которую носил на руках, с которой разговаривал в вагоне, помнишь? Это было по дороге из Мажейкяй в Вильну. Ты же все помнишь, не правда ли? Только смотри, не принимай всех страшных вещей, о которых я сожалею от всего сердца, Зосечка моя, единственная, хорошо?
Одиночество – это мой большой учитель и друг. Не могу понять, но ясно сейчас вижу тебя и себя, и чувствую, и понимаю, и жажду, и верю, что мы созданы один для другого, но Кастук не достоин, и здесь зарыта собака. Это – никто! Зося – моя жена, а это уже все.
Зося, маленькая моя, уже понемногу берусь за работу: написал три куска для фортепиано, набросал несколько эскизов для занавеса, но мне кажется, что из этого получатся картины, не обижаешься?»
Из эскизов к неосуществленному занавесу для театрального зала общества «Рута» действительно «получились» удивительные картины – «Зеленая молния», «Красный гром» (современные названия).
Письмо писалось Чюрлёнисом не в один присест, окончание – другими чернилами:
«Иногда разговариваю с тобой и закрою глаза, и, обняв тебя, лечу куда-то далеко-далеко за тридевять земель. Под нами проплывают серые полосатые ковры полей, какие-то деревни в горах, то вновь темные пятна лесов, изборожденные нитками речек. Зося прижимается ко мне, чувствую ее теплое дыхание, она шепчет: “Кастук, как это чудесно! Как чудесно!” Я прижимаю Зосю еще сильнее и говорю: “Это ты, ты сама – чудесная!”
И так летим все дальше. А вот и море. Волны, большие, большие. “Laba diena” («здравствуйте» по-литовски. –
«Будь здорова и свети, как солнце, ты – звезда моя чудесная».
«И еще пойду к Добужинскому».