В Англии биржевики, затевая «дело», покупали лордов.
«Прежде всего нужно купить титулованных директоров, — заявил известный биржевой шантажист Гули, когда его привлекли к суду. Публика любит лордов, — с циничной улыбкой заметил банкрот: — Мне „манишка“ стоила 100 тысяч фунтов.
…Я дал лорду Делавар 25 тысяч фунтов, лорду Олбермалю 12 500 фунтов. Затем я дал еще лорду Делавар 2 тысячи фунтов за то, что он познакомил меня с лордом Гревилем. Граф Винчли получил 10 тысяч фунтов за то, что дал свое имя для велосипедной компании»… (Дионео. Очерки Англии).
В «Знании» тоже были свои лорды: Чехов, Бунин, Андреев, Бальмонт. И сколько мыльных акций вывезли эти благородные пэры!
Смотрю сейчас на эту кипу зелененьких книжек, и мне кажется, что все они написаны каким-то особым механическим способом.
Что ни Юшкевича, ни Сулержицкого, ни Чирикова на самом деле нету, а есть один какой-то ящичек, с колесиками, с валиками, с ручкой как у маслобойни — и вот в этот ящичек бросают все одно и то же — и сказать не умею что, — вертят ручку, а из особого отверстия сыплется, сыплется, сыплется без конца, ровненько — серенькая этакая труха, и кто-то стоит у ящика и дает этой трухе разные названия, какие придется: «Враги», «Он пришел», «Крамола».
И сами авторы не знают, что чье. Чириков не отличает себя от Сулержицкого, Серафимович и Скиталец оба не знают, кто из них написал «На Волге».
Когда-то до того, как они попали в машинку, у них у всех были свои, отдельные, отличаемые физиономии.
В «Жизни», в «Мире Божьем» читались и помнились свежие вещи Чирикова, в «Восходе» С. Юшкевич был приманчив и оригинален, у Скирмунта был так хорош С. Найденов.
Куприн был так силен в «Русском богатстве».
Потом пришло «Знание», установило свои механические аппараты, натянуло передаточные ремни, завертело колеса — и вот полетели по всей России одна за другой зелененькие книжки, похожие друг на дружку как бисквиты…
«Знание» вздуло, взмылило, подбросило своих пайщиков на небывалую высоту, но зато отняло у них лица, нарядило их в одинаковый мундир, сгладило и сравняло всех — и, давши им легкую, незаслуженную славу, сделало их самодовольными, небрежными, неряшливыми писателями.
С каким хамским пренебрежением к книге, к читателю, к искусству — сляпывает эта писательская фабрика свои товары.
Вот в XIV сборнике сразу целых две драмы — Горького и Юшкевича.
Открываю наугад драму Горького. Читаю:
— «Прошлый раз я заявил рабочим, что скорее закрою фабрику, чем выгоню Дичкова. Они поняли, что я сделаю так, как говорю, и — успокоились… Если мы уступим им — я не знаю, куда они пойдут дальше. Это нахалы. Воскресные школы и прочий европеизм сыграли свою роль за полгода: они смотрят на меня волками».
Открываю наугад драму Юшкевича. Читаю:
— «Уступок на этот раз не будет»… «Никаких прибавок, никакого восьмичасового дня»… «И сказать вам правду, я окончательно решил, если не утихнет, остановить мельницу»… «Я им покажу забастовку».
Открываю Горького в другом месте:
«Ваше отношение к рабочим в полгода и развинтило и расшатало весь крепкий аппарат, мною созданный» и т. д.
Открываю Юшкевича в другом месте:
«Во всем вижу вашу вину… Не будем спорить: рабочий распустился!.. Вы своей политикой испортили их… Я сказал бы прямо, что вы меня разоряете» и т. д.
Закрываю и Горького и Юшкевича. Вы скажете: напрасно. Вы скажете: это передержка, придирка к случайному совпадению. Хорошо. Возьмем другие примеры. Но как? Я уже давно не читал этих сборников, ибо не люблю ни механической обуви, ни механических манишек, ни механических книг.
На котором я остановился?
Кажется, на седьмом уже окончательно ощутил я передаточный ремень и зубчатое колесо.
Почему, например, — спросил я, — если это создавали живые люди, — почему ровно за три странички до конца всякой повести (или драмы), все равно чьей — появляются на сцену мужики или рабочие, или казаки, или солдаты — и неизменно производят целый ряд избиений и поджогов? Один раз это, может быть, хорошо, во второй, пятый, двадцать пятый — знаете, даже механическая обувь отличается большей самобытностью.
Почему непременно за три странички, а не за двадцать три, не за восемьдесят три.
В «Детях солнца» бьют, у Кипена в «Бирючьем острове» жгут, в «Полевом суде» у Скитальца опять бьют, у Чирикова в «Мужиках» опять жгут (или бьют — не помню), у Скитальца «Лес разгорается» опять жгут, У Телешова в «Крамоле» опять бьют и т. д., и т. д. — с повторяемостью тех двуглавых орлов, которыми украшаются пятаки: на одном пятаке орел, на другом орел, на третьем орел, — машине ведь все равно, что орла выделывать, что казаков обличать, — ей бы только вертеться.